Завязали подол над головой
- Тогда давай для начала тебя разденем, - его пальцы прошлись по пуговкам рубашки, расстегивая каждую из них с мучительной медлительностью. Наконец, закончив, Хадсон стянул рубашку с ее плеч и отбросил в сторону. Кончиками пальцев он обвел края чашечек лифчика, и она задрожала. Соски затвердели под белым кружевом, желая его прикосновений, но он проигнорировал их, оставив в плену грубой ткани.
- Я уже снимал их, - сказал он, большими пальцами подцепляя резинку позаимствованных ею боксеров. Она почувствовала, как он опустился перед ней на колени, сдергивая трусы по ногам. - Не заставляй меня делать это снова.
Потянувшись вслепую, Алли оперлась на его плечо, и он поднял сначала одну ее ногу, затем другую.
- Я хочу, чтобы ты была готова для меня в любой момент, - Хадсон схватил ее обеими руками за ноги и дернул ближе к себе. Она задохнулась, когда он ткнулся носом в бугорок между ее бедер и глубоко вздохнул. - Повернись.
Она немедленно подчинилась и почувствовала, как он провел костяшками пальцев по всему позвоночнику. Каждый нерв в ее теле словно напрягся, внимая. Он расстегнул ее лифчик, затем позволил пальцам скользнуть по ее плечам, оставляя после себя след из мурашек, и спустил бретельки вниз.
Повязка, может, и не давала Алли видеть его, но остальные органы чувств остро ощущали, как он вжался в нее сзади. Звук его дыхания, запах его кожи, жар, исходящий от его тела. Все это стало еще отчетливее.
Хадсон забрал ее волосы в кулак на затылке и потянул. Склонив ее голову набок, он провел языком по открывшемуся участку шеи и мягко поцеловал за ушком.
- Я хочу, чтобы ты думала лишь о том, что я с тобой делаю, - прошептал он пылко и страстно. - Чувствуй лишь меня.
Все ниже талии напряглось от нужды, волна похоти и желания накрыла ее тело.
- Ты доверяешь мне? - спросил он, отпуская ее волосы.
- Конечно, - ответила Алли, не сомневаясь, и произнеся эти слова, она поняла, что, несмотря на недавнее беспокойство, она действительно доверяла ему. Абсолютно.
Он накрыл ладонью ее локоть и повел через комнату, развернув так, что она оказалась спиной к стене.
- Я собираюсь надеть на тебя наручники.
Алли резко втянула воздух. Наручники? Это было за пределами того, что она когда-либо пробовала или даже воображала. И все еще она не могла отрицать возбуждение, пульсировавшее между ног.
- Дай мне руки, - она подчинилась, и она взял ее за правую руку, поцеловав запястье, прежде чем защелкнуть наручник. - Они мягкие, так что не причинят боли.
Она ожидала металла, но то, что надел на нее Хадсон, ощущалось скорее как широкий браслет из ткани. Кожи, возможно. Что-то болталось на другом конце наручника, и она ощутила, как это скользнуло по голой коже ее бедра. Она подумала, что это был другой наручник, но там было и что-то другое - холодное, металлическое. Цепь? Дыхание стало прерывистым, страсть и желание смешались с нервным возбуждением.
- Руку за голову, - приказал он. Голос приобрел жесткий, властный тон. Она быстро сделала, как сказано, и что бы там ни было на другом конце цепочки, это теперь оказалось приковано к ее плечу. Она почувствовала, как Хадсон потянулся за этим, и секунду спустя услышала звук, точно что-то жесткое царапнуло по дереву. В голове мелькнуло изображение балок, пересекающих потолок и изгибающихся к стенам, и она поняла, что прикована к стропильной ферме.
Она сжала бедра, шокированная тем, сколько влаги ощутила там от одной мысли о том, что прикована к потолку Хадсона и находится полностью в его власти.
Хадсон взял ее за левое запястье и поднес его к губам, прежде чем так же поднять его над головой и защелкнуть второй наручник. Теперь он стоял ближе, так близко, что она ощущала на лице его теплое дыхание. Так близко, что она могла потянуться вперед и пробежаться языком по мягкой щетине на его подбородке. Так близко, что ее губы могли найти его рот. Она едва заметно наклонила голову, но он тут же отступил, оставляя ее уязвимой и открытой.
Единственным звуком в комнате был сексуальный ритм музыки, и все же Алли знала, что он все еще здесь, наблюдает за ней. Даже с завязанными глазами она чувствовала жар его взгляда. Одна лишь мысль о том, как эти пронзительные голубые глаза впитывают каждый дюйм ее тела, заставила ее кожу покрыться румянцем.
- Ты сейчас так прекрасна, - сказал Хадсон. Затем его руки обвились вокруг нее, притягивая ближе, рот заклеймил ее губы глубоким властным поцелуем. - Запомни, - прохрипел он ей в губы, - просто скажи мне остановиться, - он вновь поцеловал ее, и она обмякла в его руках. - Хочешь, чтобы я остановился, Алли?
- Нет, - выдохнула она.
Алли почувствовала, как он отстранился. Она страстно желала обнять его, прижаться к его груди. Она натянула путы, но тщетно, и он вновь отошел. Она услышала медленный металлический звук расстегивающейся молнии, затем шуршание ткани и поняла, что он разделся. Сердце забилось быстрее в ожидании его возвращения.
- Ты бесконечно дразнила меня целых сто сорок три минуты. Будет честно вернуть тебе услугу.
- Что ты собираешься сделать? - она повернула голову на мягкий голос, мурлычущий ей на ухо, но секунду спустя он оказался в другой стороне.
- Я заставлю тебя кончать, пока ты не сможешь дышать. Пока ты не начнешь умолять войти в тебя, - пальцы Хадсона скользнули по ее ребрам, и она выгнула спину, подставляя грудь под его руки.
Он накрыл ладонями нежную кожу, перекатывая соски между большим и указательным пальцами. Ее тело задрожало от предвкушения, когда он проложил дорожку поцелуев по ее шее, пощипывая и полизывая все ближе к напряженным вершинкам. И когда он наконец-то накрыл сосок губами, глубоко втягивая в рот, она застонала.
- Пожалуйста что? - спросил он, не отрываясь от ее груди.
Кожей она ощутила его улыбку.
- О нет, детка, сегодня мы играем по моим правилам, - с этими словами его губы сомкнулись на другом соске, посасывая, пока он не затвердел и не увеличился под его языком, затем Хадсон нежно подул на чувствительную кожу и вновь накрыл ее губами. Он продолжал изящную пытку, дразня груди умелыми пальцами и губами, пока ее голова со стоном не запрокинулась. Тогда его зубы жестко прикусили один сосок, в то же время пальцы сжали другой, и сладкое ощущение эхом прокатилось через всю ее сущность. Она закричала, натягивая путы, содрогаясь всем телом и разлетаясь на тысячи кусочков.
- Люблю смотреть, как ты кончаешь, - прорычал он. - Это делает меня чертовски твердым.
Большой палец Хадсона надавил ей на подбородок, вынуждая открыть рот. Его язык тут же проник глубоко внутрь в безжалостном поцелуе. Его рука забралась между ее ног, пальцы двигались туда и обратно по ее скользкой плоти, поглаживая и дразня, пока он умело работал над чувствительным местечком меж ее бедер.
- Это приятно? - спросил он, скользнув пальцем внутрь нее.
Она захныкала, раскачиваясь на его руке.
Его палец то выходил, то возвращался, в точности следуя ровному неспешному ритму музыки.
- Ты такая готовая для меня, Алессандра. Открой рот.
Она приоткрыла губы, полностью соблазненная прикосновением его рук. Она ожидала вновь ощутить сладостное вторжение его языка, но вместо этого была шокирована, когда его палец оказался у нее во рту.
- Соси, - приказал он низким голосом. - Почувствуй, какая ты горячая.
Ее губы сомкнулись вокруг пальца Хадсона, и она принялась сосать, ощущая вкус собственных соков.
- Не переставай сосать меня, - его слова разожгли боль меж ее бедер, и она застонала от чувства наполненности во рту. Она сосала жестче, языком кружа вокруг его пальца и отступая обратно.
Алли услышала, как он резко втянул воздух, и мгновение спустя он набросился на нее, сминая губы поцелуем, терзая влажными бархатистыми ударами языка.
Однажды солнце русской поэзии, Александр наш Сергеевич Пушкин, встретил казаков, возвращавшихся после трех лет верной службы по домам. Спутник поэта спросил у одного из казаков:
— А не изменяла ли тебе жена, пока ты служил?
— Помаленьку, слышно, изменяла.
— Что ж, побьешь ты ее за это?
— А зачем ее бить? Разве я безгрешен?
— Справедливо, — согласился Пушкин и спросил у другого казака:
— А без тебя, брат, жена не родила.
— Родила, — отвечал тот.
— Что ж ты, побьешь ее?
— Да посмотрю; коли на зиму сена припасла, так и прощу, коли нет, так побью.
Этот забавный случай, зафиксированный самим Александром Сергеевичем и с его легкой руки превратившийся в исторический анекдот, красноречиво свидетельствует об отношении к супружеской неверности на Дону в XVIII-XIX веках.
В целом, отношение это, конечно, было критическим. В отличие от гражданского брака, физическая измена считалась проступком, и проступком серьезным. Это нашло вполне очевидное отражение в соционимике. Так, женщину, в силу каких-то обстоятельств, живущую с одним партнером без венчания, донские казаки называли "сударкой". При этом женщина, изменяющая одному партнеру с другим, была курвой, стервой, лахудрой, распутницей - привожу наиболее цензурные прозвища, о наименее цензурных вы и сами легко догадаетесь.
Эту точку зрения разделяют и этнографы, отмечающие, что порицалась не сама измена отсутствующему мужу (к внебрачным связям, в целом, относились терпимо), а одновременное наличие нескольких половых партнеров.
По обычаям донских казаков, наказать "гулящую" мог и преданный возлюбленный, и жена любого из партнеров. Как правило, обманутые прибегали к хорошо известному способу - под покровом ночи мазали ворота, стены и ставни дома изменницы дёгтем, приговаривая при этом:
- Если любишь, люби одного!
Либо "воспитывали" мордобоем:
Придет муж со службы и разгонит счастливую парочку. Причем, он или побьет зубы своему наместнику или только погрозит побить его. Супругу тоже не оставит без награды. Тем дело и кончается (1).
Любопытно, но именно станица Сиротинская, где имеет счастье проживать автор этого канала, отмечена исследователями как место, где расправы над неверными женами отличались особой, зловещей экстравагантностью. К примеру, изменниц ставили коленями на горох на целую ночь. Те, кому это наказание кажется не слишком мучительным, могут попробовать насыпать на газету горох и встать на него коленями. Ручаюсь, уже через десять минут экспериментатор испытает небывалый прилив целомудрия. Через час будет рыдать и проситься на постриг в ближайший монастырь. А к утру вообще забудет, какого он пола.
Но это еще что. Были и куда более жестокие наказания для неверных жен. Так, в нашей же станице Сиротинской изменниц привязывали на ночь на могильном кресте с завязанным над головой подолом. Сохранился даже отрывок из песни:
«Осталась рубашка Акульки одной –
Повыше колена, пониже пупка,
Грех-то весь видно,
Закрой хоть рукой,
А если не хватит –
Закрой сковородой» (2).
В других местах этот способ тоже практиковался. Иногда казаки подходили к делу с особой изобретательностью. Так, "гулящих" с задранным подолом привязывали к мельничной лопасти и крутили раз эдак несколько - чтобы неповадно было.
Бывало, неверных жен даже топили и вешали. Но такие случаи все-таки, скорее были, исключением из правил и происходили с женщинами, очень серьезно нарушившими общественные нормы поведения.
В основном же, на грехи молодой жены, в случае отсутствия мужа, смотрели «обыкновенно снисходительно»(3). Изменниц осуждали, осмеивали, наказывали, но и прощали, говоря про них покровительственно: "Что ж, она не овца - не подстелешь ей сенца!"(2).
Кстати, у Пушкина в том же эпизоде с казаками есть продолжение диалога:
— Каких лет у вас женят? — спросил поэт у казака.
— Да лет четырнадцати.
— Слишком рано, муж не сладит с женою.
Недаром все же Александр Сергеевич гений и наше все - задал вопрос не в бровь, а в глаз. Ведь действительно, казаки старались женить мальчиков пораньше, до ухода на службу. Причем невесты зачастую были старше женихов - девка постарше и родит без проблем, и работать сможет больше. А работать им приходилось ого-го - не только за себя, но и за мужа, который половину жизни проводил то в Польше, то на Кавказе, то в Финляндии.
В отсутствие мужей такие казачки - на Дону называли жалмерками - пахали и сеяли, косили и пасли скотину. Они сами принимали важные для семьи решения, отвечали за благополучие дома и хозяйства, воспитывали детей. Обладая особым статусом (не "бабы", но и не "девки"), жалмерки привыкали распоряжаться собой - и отвыкали от подчинения мужьям.
На внебрачные связи женщин-жалмерок община фактически давала негласную санкцию (3).
Общество жалело их, одиноких. Впрочем, иногда лучше было быть одной. Знаете, что ответил Пушкину казак на реплику про слишком молодого мужа, который с женой не сладит.
Прогулки вокруг барака
Еще в самом начале века замечательно заметил кто-то, что российский интеллигент, если повезет ему пробыть неделю в полицейском участке, то при первой же возможности он пишет большую книгу о перенесенных им страданиях. Так что я исключением не являюсь. Правда, срок у меня много длинней, и пишу я, не только что издать не надеясь, но и не будучи уверен, что сохраню. Это дневник, хотя все виденное и слышанное я пишу в него с запозданием — спохватился уже год спустя после ареста. Впрочем, нет — оправдывается вполне и в моем случае эта давняя усмешливая констатация: появилась возможность у интеллигента — вот он и сел писать. А что еще не выйдя на свободу — это детали, частности. Когда опомнился, тогда и начал.
Ибо вполне я ощутил, что нахожусь в заключении, что еду в лагерь, что ступил на дорогу, пройденную миллионами далеко не худших людей, — уже в поезде, везущем нас в Сибирь, да и то только где-то за Уралом. После пересыльной тюрьмы Челябинска я оказался в поезде в одной клетке со своим почти ровесником, чуть постарше, много лет уже отсидевшим, ехавшим куда-то на поселение. Очень быстро мы разговорились, а вечером он вдруг сказал мне запомнившуюся фразу:
— Ты в лагере нормально будешь жить, потому что ты мужик нехуевый, но если ты, земляк, не бросишь говорить «спасибо» и «пожалуйста», то ты просто до лагеря не доедешь, понял? Раздражает меня это. Хоть и знаю, что ты привык, а не выебываешься.
Я тогда засмеялся, помню, а потом вдруг ясно и ярко сообразил, что началась совершенно новая жизнь и действительно, может быть, от многих уже в кровь въевшихся привычек следует отказаться. И тогда же решил не спешить подделываться под общий крой и самим собой оставаться как можно дольше. В тюрьме я не задавался такими мыслями, оттого, быть может, и запомнился мне тот день как какое-то важное начало.
А писать этот вроде как дневник я начал тремя месяцами позже, даже знаю, почему его начал. Недалеко от моего места в бараке на стене висят часы-ходики, неизвестно как попавшие сюда, а главное — непонятно почему не сдернутые кем-нибудь из приходящих надзирателей. И под утро вдруг проснувшись до подъема, я услышал уютный звук их мерного хода, смотрел на них долго — очень уж не вязался их мирный домашний вид с интерьером полутюрьмы-полуказармы, потом снова попытался заснуть — и услышал их звук опять, только он переменился явственно. «Ты кто? Ты кто? Ты кто?» — говорили часы. Я даже уши заткнул, надеясь, что спустя минуту услышу снова их привычное «тик-так», но ничего у меня не получилось. Так и пролежал до подъема, слушая их бесконечный вопрос, оказавшийся вовсе не случайным. Очевидно, и — раньше зрела во мне жажда подумать, кто я, и вот — нашел замечательно удобное время и место для своих самокопаний. Тут я и решил делать записи, чтобы с их, быть может, помощью разобраться слегка в себе впоследствии — ибо очень ведь немало говорит о человеке то, как и что записывает он из своих текущих впечатлений. Вот посмотрю на себя со стороны, подумал я. И, как говорится, замысел свой в тот же день привел в исполнение. Не без надежды, что и читатель найдется, когда (и если) мои листки попадут на волю.
Пусть только любители детективов, острых фабул и закрученных сюжетов сразу отложат в сторону эти разрозненные записки. Ибо в них не будет приключений. Ни огня, тускло мерцающего в заброшенном доме, ни внезапных нападений из-за угла, ни щекочущих душу грабежей, ни утонченного воровства, никакой занимательной уголовщины. Кстати, и о страданиях — заранее извиняюсь — тоже мне нечего написать, ибо не было их здесь особо тяжких. Тех близких, кто на воле оставался, мне все время жалко было — это вот и впрямь тяжело. А страдать самому не довелось. Даже стыдно за свою толстокожесть.
И еще одного не обещаю: здесь и связного повествования не будет. Приходилось ли вам заметить, читатель, сколь похожи и сколь скудны все наши беседы и разговоры? Разве есть в них связная тема? Нет, мы обмениваемся анекдотами. Байками, рассказами, случаями. Притчами, историями, слухами. Приходилось мне читать, как люди некогда обсуждали ночи напролет лишь одну какую-то проблему, поворачивая ее так и эдак, приводя мысли и аргументы, доводы и возражения, даже самые анекдоты и случаи нанизывая на шампур единого развития темы. То ли наше общение стало сейчас иным, то ли слишком мы мало знаем, то есть недостаточно образованы, чтобы долго плести нить беседы, но только факт, что застольные наши, компанейские и дружеские разговоры явственно и безнадежно раздроблены на короткие обрывочные монологи. То трагичные, то смешные, всякие. Нет, мы обожаем поспорить, даже пофилософствовать любим, наводя Монтень на плетень. Сохраняя только ту же череду анекдотов, перекидываясь которыми, как шариками пинг-понга, коротаем мы вечернее время и расходимся, весьма довольные, если было много новых баек. По тому, что рассказывает собеседник, мы даже судим о нем (и не напрасно) и решаем, звать ли его в следующий раз, и с кем совмещать, чтобы друг другу не мешали, а стимулировали. Ибо если не будет созвучия или хотя бы взаимного немешания, то не поможет и водка, без которой вообще мы разучились общаться.
Только здесь у меня не было водки. Мы общались, чифиря — за чаем, накрепко заваренным по-лагерному: полпачки на небольшую кружку, и — по кругу, каждый по два глотка. Очень он поддерживал нас, уж не знаю насчет вреда его или пользы для здоровья. Думаю все-таки, что пользы было много более, чем вреда, ибо он стимулировал дух, он бодрил нас, чифирь, а главное — он соединял нас. Ничего важнее этого я не знаю для человека в неволе.
Был я в неволе уже год. Повернулось где-то невидимо лотерейное колесо судьбы, а замшело-архаичные слова эти, если чуть поиграть ими, превращаются в судебное колесо. Что и вышло у меня буквально. Потянулось долгое следствие — я преступником себя не признавал, ибо не был, потянулись долгие дни, проводимые мной то в камерах предварительного заключения при милиции подмосковного городка, то в тюрьме, куда возили отдыхать, когда следователю я был пока не нужен. В тюрьме было много лучше: целый день играло радио, рассказывая то о новых стройках в лагере мира и социализма, то о стихийных бедствиях и безработице в странах капитала, бодрыми песнями и легкой музыкой освежая наш быт, были шахматы и много людей; легче с куревом было, и кормили три раза в день, давали книги, и по воздуху была прогулка (в такой же камере, но вместо потолка — решетка). Спали мы опять же на тюфяках, а не на голых и грязных досках, баня была еженедельно. Много было и других преимуществ, из которых далеко не последнее — водопровод и канализация в камере, а не мерзкая посудина-параша, отравлявшая и воздух, и настроение.
Даже полотенце давали. Нет, настоящим отдыхом была мне тюрьма во время следствия (кстати, когда чисто вымыт, на допросах совсем иначе себя чувствуешь — полноценней, что ли, тверже и достойней, это я заметил сразу). Однажды, помню, чуть я не заплакал от обиды, как мальчишка, когда после четырех часов езды по морозу (в глухой железной коробке спецавтобуса) выяснилось, что оформлено что-то не так в моем путевом листе и в тюрьму меня поэтому не берут, надо возвращаться обратно.
А потом был недолгий и заведомый суд, и я снова увидел своих близких, сидевших в зале, и от нежности к ним, от чувства вины, что им столько за меня пришлось переживать, у меня влажно тяжелели глаза, и тогда я отводил их в сторону, и все дни сидел, уставясь за окно, где бушевала, капала, текла, голубела и солнечно разгуливалась весна.
К лету ближе уже ехал я в лагерь, и почти два месяца ушло на дорогу. Одна за другой пошли камеры пересыльных тюрем и столыпинские вагоны в промежутках (бедный, бедный Столыпин — мало, что его убил в театре запутавшийся еврей, еще имя его оказалось так идиотски увековечено этими вагонами, не имеющими к нему никакого отношения).
"Филька откусил яблоко и с разинутым ртом уставился в гущину зарослей. Оттуда вышел человек. без головы. И весь как есть. голый. Лунный свет облил эту странную до ужаса фигуру, и она двинулась к ребятам. Но несмело, неуверенно. Ступила ногой в одну сторону. в другую. Остановилась.
— Глянь. — Филька толкнул Леньку.
Вдруг послышался слабый женский голос:
— Бабий голос, — определил Ленька.
— Я без тебя слышу, что бабий. — Филька на животе подполз ближе к этой таинственной фигуре и глазам своим не поверил. От охватившего волнения уткнулся головой в землю.
— Ты что, сам ослеп. — разозлился Филька. За нарочитой резкостью он пытался унять вдруг возникшую дрожь в теле, и еще сам не понимал или не осознавал, что на него тотчас навалилось — страх, стыд или запретное желание.
— Что будем делать?
— Откуда я знаю. — Филька не поднимал головы, боясь взглянуть в сторону бабы. Он знал, что если девушка, не дожидаясь замужества, гуляет с казаками, ее уводят в пустынное место, насилуют по очереди, потом избивают, затыкают рот тряпкой, руки связывают назад, поднимают подол юбки вместе с нижней рубахой и завязывают все это над головой. Под свист и улюлюканье, чтобы все видели и слышали, толкали ее вперед, мол, иди, куда хочешь. Идет она, оскверненная, не зная куда, не имея возможности позвать на помощь. Может сорваться в колодец или разбиться насмерть, упав с обрыва в реку.
Опозоренную, ее никто уж никогда не возьмет замуж. И до самой могилы будут отворачиваться с отвращением и показывать пальцем — ей подол на голове завязывали, — поучая этим жестоким примером подрастающих казачек.
И никто не отвечал за такое поругание, наоборот, позорным считалось помочь казачке, попавшей в беду. Скажут, так ей и надо, потаскухе. Не будет блудить. А казаки, совершившие это злодеяние, под хохот своих дружков будут на игрищах рассказывать, бахвалясь, как они ловко проучили ее, один, мол, вызвал на свидание, а второй вроде непрошеным явился, поспорили для порядку и помирились между собой, а ей — наука.
Женщина-казачка. Мать. Ее ценили. Боготворили. Но если жена-казачка убегала от своего нелюбимого мужа-казака, то ее ловили и пригоняли обратно. Как приблудную скотиняку, на веревке от хутора к хутору сидельцы вели ее. Дома казак привязывал ее, как бешеную собаку, к столбу и начинал истязать. До полусмерти избивал и, если она оставалась живой, обращался потом как с животиной или еще хуже: захочет — помилует, захочет — ногой пнет.
Слышал Филька, что бабы-казачки ждали избавления от гнета казаков. Но кто эту свободу принесет — никто не знал. Единственное пока упование было на Господа Бога. А нравы в казачьей среде, на вольном, Тихом Дону по-прежнему оставались дикими.
Филька, кажется, впервые по-взрослому задумался над подневольной жизнью женщины-казачки. И жалко их ему стало, и в голове забилась мучительная мысль, что же делать? Где искать выход? Призвать сволочей к порядку? Через кого это сделать? Как? К кому идти жаловаться? Или самому ловить этих выродков и бить. Бить без пощады и не давать реветь.
— Как помочь ей? — Филька кивнул в сторону обнаженной девушки, которая стояла на лунной поляне.
— Давай лучше смотаемся, будто мы ничего не видели и ничего не знаем.
Не успел Ленька договорить, как над его ухом раздался треск, будто переломили колышек в плетне — это Филька влепил ему пощечину.
— Сдурел. — Ленька схватился за щеку.
— Можешь серчать. Но если хочешь быть другом — запомни эту оплеуху. Кинешься драться. Или будешь помогать человеку в беде?
— Бешеный. Сказать нельзя.
— А ты гутарь, да знай чего. Давай думать, как освободить ее.
— Пойдем развяжем узлы, и все, — Ленька поднялся и шагнул на освещенную поляну.
— Стой! — Филька потянул его назад. — Нельзя показываться. Те, кто завязал ей подол, или близко где-нибудь тут сидят и глядят, что она будет делать.
— Ну. Или ушли, а перед рассветом придут, чтобы вывести ее на позор.
— А то, что если они тут, то как только увидят нас — поломают нам ребра, и мы ничем ей не поможем.
— Вообще-то верно. Но что же делать?
— Голосом подозвать ее к нашим кустам. Тут мы ее в темень заведем и развяжем узел.
Филька поднял голову и увидел облитую лунным светом смуглую фигуру девушки. Она неуверенно поднимала ногу, пробовала на ощупь вокруг себя землю. Шагнув, споткнулась и упала на колени. С трудом поднялась и, всхлипывая, тихонько позвала:
— Люди добрые. Помогите.
— Иди сюда. — позвал ее Филька. Ему казалось, что он громко позвал, а на самом деле только Ленька услышал какое-то шипение. К нему опять возвращалось непонятное состояние — смутное желание запретного и стыд. В голове позванивало, губы сохли, становились толстыми и непослушными, а изо рта только какой-то хрип вырывался.
— Чего ты хрипишь? Голос, что ли, сел?
— Позови ты. — попросил Филька Леньку.
Девушка замерла. Прислушалась.
— Не бойся, иди к нам, прямо на голос иди. Девушка, ощупывая землю, ступнула к ребятам. Еще ступнула. Еще.
— Иди, иди. — Ленька протянул руку и достал до ее одежды на голове. — Вот сюда, в тень.
— Ой. Ой, маманюшка, ты моя родная. — девушка навзрыд всхлипывала. — Вы тоже зачнете измываться.
Никто из ребят ничего не ответил, только какое-то мгновение они остолбенело глядели на обнаженное девичье тело и теряли рассудок. Потом первым пришедший в себя Филька сказал девушке:
— П-при-пригни голову. — Но сам с места не сдвинулся. Ноги стали тяжелыми, вялыми. Лицо горело. Срам. Как это подойти к голой девушке. Куда ни шло, когда он подсматривал сквозь заросли талов за купающимися девчатами. Но тогда любопытство брало верх по своей охоте и острота тайного желания не считалась стыдной, потому что была далека от превращения в физическое действо, да и девчата близко не подпускали к себе. Сейчас же, вот так прямо перед тобою стоит обнаженная. Поневоле оробеешь и не будешь знать, что делать. Можно же ведь прямо сейчас кинуться на нее, так же обнажив себя. Как волк на легкую добычу, и насытиться. Но где найти силы, чтобы погасить огонь в костре, когда ты не от лукавого, который всегда делает человека падшим. Где найти силы, чтобы погасить огонь в костре, когда ты не можешь шевельнуть ни одним членом. А надо встать, подойти к ней просто. так. и начинать развязывать над головой узлы. А их завязывали тонкими сыромятными ремнями. Развязывать. Это значит встать вровень с нею? Рядом. Может быть, даже коснуться ее. Может, даже случайно или невольно покачнешься.
— Ленька. Помоги же. — Филька заскрипел зубами.
Ребята тяжело сопели. Вытягивали руки далеко от себя, стараясь не прикоснуться к телу девушки. Филька нечаянно все-таки прикоснулся и, словно обжегшись, отскочил в сторону.
— Не получается. — прошептал Ленька и опустил руки.
— Ты ложись на траву. Может быть, так легче будет. — предложил Филька. — Ложись, — повторил он.
Девушка хотела что-то сказать. Видно, колебалась, потом опустилась на колени:
— А вы ничего не будете.
— О-о. — кто-то из ребят застонал.
— Давай подержу голову, чтоб не ушиблась. — Филька подложил руку под голову девушки и опустил ее на траву.
Торопясь, ребята начали распутывать узлы. Но они снова и снова не поддавались. Тогда Филька вцепился в них зубами и начал ослаблять их. Когда был развязан весь узел, он сказал Леньке:
— Отвернись. Пускай юбки опустит.
— Как же я их опущу — у меня же руки связаны.
— А черт! Повернись на живот.
Развязали руки, но девушка не торопилась одергивать юбки. Она медленно свела руки вместе и начала шевелить онемевшими пальцами. Потом опустила юбки. Уткнулась лицом в землю и заскулила — тихо и жалостливо.
— Не реви. Услышит кто-нибудь, — Ленька огляделся вокруг. Если кто узнает, что казачата у бабы вроде повитухи были — засмеют. Будут преподносить этот случай со всякими добавлениями, от которых не будешь знать, куда деваться.
— Мне уж теперь все равно.
— Тебе-то. Чего ревешь?
— Больно. Все тело побито. И там. болит. Они какую-то порчу делали. там. Помогите.
У Фильки перехватило дыхание. Он сидел весь воспаленный, злой и тяжелый. Потом рывком вскочил на ноги:
— Ну, как мы это. сделаем.
— Там. что-то. Они. туда. чего-то запихнули.
— Ксюша. Неужто не узнали.
— Ты — Ксюша? — удивился Филька.
Она ничего не ответила. Ухватилась руками за низ живота и перекатывалась с одного бока на другой. Душераздирающе стонала.
Ксюша. Лицо черное, в синяках. За нею многие казаки бегали. На прогоне она громче всех смеялась и, кажется, никогда не могла наиграться в горелки.
Однажды, когда Филька был совсем еще пацаненком, мать подменила его у стада телят, а он, счастливый, побежал на прогон поиграть. Ксюша почему-то заприметила его, схватила за руки и, смеясь, держала вырывающегося Фильку: «Ах ты, чертенок, в кого же ты такой хорошенький уродился. Дай я тебя поцелую. » — приговаривала она тогда.
Помнит ли она про тот давний случай? Неужели это та красивая Ксюша теперь лежит возле него и от мучительной боли катается по траве? Опозоренная. Поруганная.
— Ксюша, может, за твоей матерью сбегать? — предложил Филька.
— Что ты. — испугалась девушка. — Она ж меня своими руками задушит! Она думает, что ко мне ни один казак не притронулся. Маманюшка моя, родимая. О-о. О-е-ей.
— Что же делать? Парашку позвать?
— Она же вмиг растрезвонит по всему хутору.
— Будто не узнают. На одном конце хутора чихнут, а на другом отвечают: «На здоровье. ».
— Филя, попроси свою мать, тетю Марию.
— Как же я маме скажу. Стыдно. Ленька, сходи ты.
— Ладно, — буркнул Ленька.
Вскоре послышался шорох раздвигаемых веток, и на поляне появилась Мария, мать Фильки. Ленька остановился и показал ей, куда идти.
Филька быстро шагнул за ствол вербы, бросив взгляд на рассыпанные яблоки, матово поблескивающие в траве. Послышался крик Ксюши, потом все затихло.
Филька вышел из левады и, прислушиваясь, остановился. Оттуда доносился слабый стон. Потом он начал постепенно удаляться и вскоре совсем умолк. Стало слышно, как с ближнего пшеничного поля перепела призывали: «Спать пора. Спать пора. »
-------------------------------------
Лосев Е. Ф. Миронов
Разбойники ребята лихие, опытные, проверенные в деле и преданные своему вождю. На самом деле "отца семейства" звали Бронислав Крюк, и он прославился тем, что в городе Бжег за одну ночь зверски убил и расчленил девять человек, а потом в одиночку пять лет бродил по лесам и прикончил еще три десятка. Головорез с задатками садиста, редкостная сволочь без принципов и моральных норм. Но при этом очень хитрый и ловкий человек, который был благодарен Попелу за то, что он вытащил его из петли. "Мать" своему "супругу" ничем не уступала. Звали ее Хельга, кличка - Болиголов. Родилась в Познани. Была изнасилована рыцарями и родила ребенка. Семья от нее отказалась, и она промышляла продажей ядов, приворотных зелий и целебных настоек. После того как ее обвинили в колдовстве и хотели сжечь на костре, бежала в лес и одно время считалась любовницей Попела. Ну, а мальчишка, который был с ними, ее сын Вацлав, потомок неизвестного рыцаря - насильника. Паренек смышленый, быстрый и опасный. На его счету уже несколько трупов и он быстро сошелся с варогами. Настолько сдружился, что они хотели принять его в свое братство, как равного, и я не против. Еще один воин мне не помешает.
Шпионы, которым предстояло выманить наемников в чистое поле, получили инструкции, задали несколько вопросов и направились к развалинам замка. Половцы к этому времени уже сутки не показывались наемникам на глаза и караулили их на дороге, которая вела в Магдебург. Ловушка была расставлена и она сработала.
Мнимых крестьян, которые "чудом спаслись" от жутких степных дикарей, встретили с радостью. Среди наемников были германцы, и даже они не заподозрили подвоха. После чего, выслушав разбойников, командиры наемников выслали разведчиков и они подтвердили, что половцы, действительно, ушли. И спустя сутки, покинув укрепленное место, вражеские отряды выдвинулись на дорогу.
День прошел. Никто на них не нападал, и они немного расслабились. Магдебург был рядом, еще день пути и наемники окажутся в безопасности. Шпионы продолжали вести вражеских солдат, и когда представился удобный случай, ускользнули в лес.
Наемники увидели, что окружены степняками и попытались перестроиться из походного порядка в боевой, но было поздно. На католиков налетела тысяча тяжелой кавалерии, которая предназначалась как раз для лобовых атак, а с флангов их стиснули конные стрелки. Шансов у противника не было и через пару часов все было кончено. На дороге и в поле рядом с ней тысячи трупов. Молодой овес вытоптан конями. В канавах застывающая кровь. А в небе сотни черных точек, стервятники слетались на поживу. Кое - где еще стонали раненые наемники, и кто‑то, обещая за свою жизнь награду, молил о пощаде. Однако половцы не знали местного языка и добивали католиков без всякой жалости, собирали добычу и обыскивали мертвецов.
Опять удача была на моей стороне. А иначе и быть не могло. Я не цеплялся за земли, трофеи и не собирал пленников. Есть цель - уничтожение врага, и я делал все, что от меня требовалось.
Покинув поле боя, орда в очередной раз подошла к Магдебургу и городские власти, видимо, от испуга, выслали парламентеров. Они предложили выкуп, только бы я ушел, и мне стало весело. Взять город у степняков не было никакой возможности, и я подошел к Магдебургу только потому, что от него шла хорошая дорога к Бранибору. В любом случае я должен был двигаться дальше. Но если предлагают откуп, причем не натурой, а серебром и золотом, отказываться нельзя и я милостиво согласился не уничтожать город.
Тем же вечером парламентеры, лучшие люди Магдебурга, привезли в лагерь повозку с бочонками, которые были набиты монетами. Я получил четыреста двадцать килограмм серебра - это больше двух тысяч новгородских гривен, и на следующее утро двинулся на север - восток.
Как бы я поступил на месте Оттона Аскания, который потерял отца и стал герцогом? Наверное, постарался бы встретить степняков на дороге, выбрав удобное для обороны место, или организовал ряд диверсий. Однако он поступил иначе. Оттон оставил Бранибор, от которого после нескольких штурмов мало что осталось, и отошел на восток, к крепости Древиц на реке Нуте. Тем самым он прикрыл находившегося в Кепенике изменника Яксу.
Только раз германские егеря и дружинники Яксы попытались устроить на нас засаду. Но вароги и отряд польских разбойников, который продолжал следовать за мной и постоянно увеличивался в числе за счет бродяг, обнаружили противника раньше. После чего вместе с варягами они окружили противника, перебили германцев и посадили на кол всех предателей из племени шпреван.
Из Бранибора вышел Сивер, который встретил меня, словно родного. Мы обменялись новостями, хорошо поужинали, разговорились и витязь Триглава сказал:
- Знаешь, Вадим, чем больше я воюю, тем чаще ловлю себя на мысли, что война глупое занятие. Деремся, режем врагов и ожесточаем сердце. Понимаю ради чего все это, но смысл ускользает. Пролитая кровь затмевает разум, стержень внутри расшатывается и хочется мира.
- Ты устал, Сивер, - ответил я. - Это обычная усталость, ибо мы люди, и каждый имеет свой предел. Не ради богатства или славы бьемся, а чтобы выжил наш народ и темные силы не смели безнаказанно вершить свои дела. Но ты прав - кровь, в самом деле, корежит нас и ожесточает. По себе сужу. Если раньше рука не поднималась отдать приказ на истребление крестьян или мирных горожан, пусть даже католиков, теперь легко, и я даже не обращаю на это внимания. Переступаю через трупы и не оглядываюсь. Мои степняки недавно под Магдебургом очередное поселение разорили и с пленницами в тюльпан играть стали. А я проехал мимо и не поморщился. Просто потому, что привык.
- Тюльпан? - Сивер усмехнулся. - Что это за игра?
- Тюльпан - цветок с большим бутоном. А игра простая - пленнице завязывают над головой подол платья и бьют, по заднице, по ногам, по голому животу. Она вертится, вопит и плачет, ничего не видит и боится, а воинам смешно. Потом ее насилуют толпой. Если повезет, жизнь оставят. Не повезет, добьют. Хотя, что можно в этом случае назвать везением? Смерть, пожалуй, лучше чем жизнь бесправного раба.
- Жестокие развлечения у твоих воинов.
- Для них они привычные. Вот и чем я лучше того же Альбрехта Медведя, который целые рода истребил, или императора Фридриха? Для германцев и поляков я такой же злодей. Веду орду и никому не даю пощады. Ни женщинам, ни детям, ни старикам.
- Ты наводишь на врагов ужас и выжигаешь вражеские тылы. Иначе нельзя.
- Наверное, зря я об этом заговорил, - Сивер невесело усмехнулся и махнул рукой. - Забудь, друже! Давай о деле.
- Что дальше? Куда ты направишь половцев?
- Пойду к морю, на соединение с Рагдаем и нашими основными силами. Есть у меня надежда, что вскоре император Фридрих умрет и в его войске начнется разброд. Нужно этим воспользоваться и не упустить шанс разгромить крестоносцев.
- А как же Оттон и Якса?
- Мои степняки не смогут поймать их в лесах и крепости они брать не обучены. А ты продолжишь удерживать Бранибор?
Из моего шатра был виден разрушенный город, и витязь, бросив на него тоскливый взгляд, покачал головой:
- Было бы что удерживать, Вадим. С тобой уйду.
- Он сказал, что Бранибор нужно держать, пока есть возможность. А возможности больше нет. Местные воины, кто примкнул к нам, рвутся в свои поселения. Каждую ночь кто‑то уходит, то один человек, а то сразу десяток. Даже вожди, которые клялись в верности великому князю и венедскому братству, предают. А тех, кто пришел со мной, мало осталось, и тысячи не наберется. Поэтому завтра соберу всех, кто выдержал осаду, и поставлю воинов перед выбором. Кто со мной, того поведу на север. Кто хочет вернуться домой, пусть уходит, в спину бить не стану, но при следующей встрече не пощажу.
- Как знаешь, Сивер. Я рад тому, что мы пойдем вместе. Мне пехоты не хватает.
Мы разговаривали долго, нам было, что обсудить. А на следующий день, отпустив почти всех местных воинов, которые решили вернуться в свои поселения, а значит подчиниться Яксе и германцам, витязь Сивер примкнул к орде, и она продолжила марш на север.
Гаволяне и шпреване нам не помогали. Они прятались в лесах и в деревнях оставались одни старики. Отныне эта земля для нас потеряна. Возможно, найдется вождь, который поднимется против католиков и позовет венедов на помощь, но это вряд ли. Якса и прикормленные германцами старейшины этого не допустят. А раз так, то и отношение к местным жителям соответствующее.
Читайте также: