Все вышли на террасу в доме было душно
Александр Герцен
«ДЕНЬ БЫЛ ДУШНЫЙ. »
День был душный, солнце жгло всей июньской силою, потоки огня лились на домы и улицы, и разгоревшаяся Москва едва дышала воздухом, зараженным миазмами и перемешанным с густою пылью. В это время с другом детства посетил я Воробьевы горы. Там алтарь нашей дружбы, там некогда мы, еще дети, еще чужие, впервые раскрыли наши души "и Рафаил нашел столь близкого родного в Юлии" (Schiller. "Philosophischo Briefe".)*. Молча взошли мы на гору, молча стояли на платформе. Есть минуты, в которые вполне чувствуешь недостаток земного языка, хотел бы высказаться какой-то гармониею, музыкой; музыка - невещественная дочь вещественных звуков, она одна может перенести трепет души в другую, перелить сладостное, безотчетное томление.
Тридцать верст Москвы, этого иероглифа всей России, опоясанной узкой рекою, инде облитой полосою света, инде затемненной облаком, стелились перед нами с своими минаретами-колокольнями, домами, Кремлем, Иваном Великим, с своей готической, вольной неправильностью. Долго смотрели мы; наконец, удрученные, бросились на ступеньку, окружающую надгробный памятник великому намерению монументально увековечить славу 1812 года*, поделиться ею с самим богом. Тогда былое, подобно туману, покрыло пеленою своей город родины и самые горы. Мы вспомнили, как тут, при переходе из младенчества в юношество, нас поразила мысль высокая, как наши души бросились в ее объятия, как он* в них потонул, как я ее сам обнял. Я боялся высказать ему мысль свою. и ныне нашел в нем товарища на весь тернистый путь, и ныне бытие наше судорожно обвилось около этой мысли, и с нею мы выше толпы, и без нее мы ничтожны.
Немного времени прошло после того, какие-нибудь 8 лет*, но какая в нас перемена. Менее самоотвержения, более славолюбия; менее энтузиазма, более фанатизма; менее веры, более разочарования; менее поэзии, более прозы. Даже лицо наше было не то юношеское, чистое; кое-где виднелись колеи страстей жгучих и смердящиеся признаки встречи с людьми. Истомленное лицо было в пыли городской, и в глазах менее света ясного, более огня порывистого. Но в эту священную минуту мы очистились; какая-то высшая поэзия смыла с нас все земное, мы опять погрузились в немую созерцательность и тогда не думали ни о чем - только чувствовали. Полнота чувства исключает ум. Дивно влияние воздуха нагорного. Поэты великие описывали его, но как недостаточно. Поэт может только с успехом описать порывы души своей, но тут, кроме души, есть еще природа живая, и горе, ежели дерзкое перо вздумает ее описывать; тут всегда останется ужасное расстояние между творением человека и творением бога, между отторженными частями природы Вернетовой* и всею целостию природы настоящей.
Я вынул Шиллера и Рылеева.- Как ясны и светлы в ту минуту казались нам эти великие поэты! Мы читали одного и понимали глубокую, мечтательную поэзию его, читали другого - и понимали его самоотверженную, страдальческую душу. Звучный, сильный язык Шиллера подавлял нас. "Как ярящийся поток из расселин скал, льющийся с грохотом грома, подмывая горы и унося дубы"*. Певец Войнаровского смотрел на меня и мне говорил:
Ты все поймешь, ты все оценишь*.
Наконец - наконец подошел к нам солдат, который бережет от русских плиту, свидетельствующую о невыполненном обещании памятника русской славе, и механическим голосом, который так симпатизирует с механическим шагом, с механическим мундиром, с механической силою нашего солдата, нечто вроде шомпола при ружье: "Смена! Извольте идти". Да, ты прав,- смена, смена с твоими словами взошла в душу мою; пропало небо, опять земля с душными испарениями своими. Падение было ужасное, и я, Клод Фролло, бежал с своим другом, взглянув еще раз на вид, который был тот же, но производил совсем противное действие; эта толпа строений, эта огромная тюрьма - все казалось страшным, и солнце жгло всей июньской силою. Так взоры девы красоты живят, льют негу и восторг; они же жгут, уничтожают, ежели в них любовь к другому; они же мертвят, ежели в них равнодушие!
"Как природа хороша, выходя из рук творца; как она гнусна, выходя из рук человека"*,- сказал Руссо. "Где остался след человека, там погиб след бога",- прибавил Шиллер.
Великие, вы правы, вы правы.
Смерклось, трещат дрожки по скверной мостовой, мы в Москве; опять 300 000 жителей, отравленный воздух, опять толпа, развратная, бесчувственная. Там священник идет с дарами продавать рай, не веря в Христа; там судья продает совесть и законы; там солдат продает свою кровь за палочные удары; там будочник, утесненный квартальным, притесняет мужика; там купец обманывает покупщика,- покупщика, который желал бы обмануть купца; там бледные толпы полуодетых выходят на минуты из сырых подвалов, куда их бросила бедность. Но глядите выше, в окны; там еще лучше человек, там он дома, без покрывала. Здесь юноша приучается к разврату в трахтире, там другой убивает свою поэтическую душу школьными бреднями невежд-учителей; там дети желают смерти доброго отца, там отец, гнетет детей; там жена, лаская мужа, обдумывает измену; там бледная стая игроков с яростью грабят друг друга; там ростовщик с металлическим лицом, с запахом серебра, разоряет отца семейства; там, наконец, где полузавешены, где стора с пренебрежением отвергает свет, там - о, отвернитесь - там любовь продается ценою злата.
Люди, люди, где вы побываете, все испорчено: и сердце ваше, и воздух, вас окружающий, и вода текущая, и земля, по которой ходите. Но небо, небо - оно чисто, оно таково, как в первый день творения, дыхание пресмыкающихся не достигает его. Туда, туда.
Тот мир открыт для наслажденья, В нем вечная любовь, В нем нет тоски и нет мученья, И страсти не волнуют кровь!*
Mocht'ich mit dir, о mein Geliebtcr, zielm!1*
Александр Герцен - ДЕНЬ БЫЛ ДУШНЫЙ. , читать текст
См. также Герцен Александр Иванович - Проза (рассказы, поэмы, романы . ) :
ДОКТОР КРУПОВ
Повесть О ДУШЕВНЫХ БОЛЕЗНЯХ ВООБЩЕ И ОБ ЭПИДЕМИЧЕСКОМ РАЗВИТИИ ОНЫХ В .
Долг прежде всего
ПОВЕСТЬ Я считал бы себя преступным, если б не исполнил и в сей настоя.
22.(1 балл).Тире нужно поставить в предложении.А) Путь в лесах это километры
22.(1 балл).Тире нужно поставить в предложении.
А) Путь в лесах это километры тишины.
Б) Обедали на свежем воздухе в доме было душно.
B) Истинному рыболову необходимо многое река, утренние зори, звёздные вечера и тишь.
23. (1 балл).В каком предложении допущена пунктуационная ошибка?
A) Солнце стояло уже высоко, когда из-за холмика появилась тройка и густо взвилась пыль на горизонте.
Б) В доме окончательно ко всему этому уже издавна привыкли.
В) Луны на небе не было она в ту пору поздно восходила.
- Коржновская Александра
- Русский язык
- 2019-09-25 06:32:16
- 1
- 2
Путь в лесах-это километры тишины.Обедали на свежайшем воздухе-в доме было душно.Истинному рыболову необходимо почти все-река,утренние зори,звёздные вечера и тишина.
Солнце стояло теснее высоко,когда из-за холма появилась тройка, и густо взвилась пыль на горизонте.
В доме,конечно, ко всему этому издавна привыкли.
Луны на небе не было: она в ту пору поздно восходила.
Тема Войтух 2019-09-25 06:35:3322. Путь в лесах - это километры тишины.
23. Солнце стояло теснее высоко, когда из-за холма появилась тройка, и густо поднималась пыль на горизонте.
Расставить знаки препинания в бессоюзных трудных предложенияхОн глядит вдаль там лес
По небу жаркий денек катится от скал жаркий пар струится.
Лето запасает зима поедает.
Он прилёг вялость давала о себе знать.
В сухом и чистом воздухе пахнет полынью сжатой рожью гречихой даже за час до ночи вы не ощущаете сырости.
Занавес поднялся раздались дружные аплодисменты.
Сильный дождь льёт с утра выйти невозможно.
Случилась беда селевой поток размыл жд пути.
Служить бы рад прислуживаться тошно.
Погода в январе переменчива морозы заменяются оттепелями.
Все вышли на террасу в доме было душно.
Мама видела побледневшее личико Павла она невольно двинулась вперёд расталкивая толпу.
Гуси высоко летят воды будет много.
Я понял малюсенького друга желали лишить первой и заключительной радости в её недолгой жизни.
Замела метель дорожки пробираться нелегко.
Ясные заливы в камышах блистают неподвижно нивы на полях стоят.
- Валентина Жучкина
- Русский язык
- 2019-09-25 08:03:42
- 14
- 1
1. . вдаль, там лес пестреет, здесь поля и горы. 2. . денек катится, от скал. 3. Лето запасает, зима поедает. 4.Он прилёг, вялость давала о для себя знать. 5. благоухает полынью, сжатой рожью, гречихой, даже за час до ночи. 6.Занавес поднялся, раздались дружные. 7. Сильный дождь льёт с утра, выйти невероятно. 8. Случилась неудача, селевой поток. 9. Служить бы рад, прислуживаться противно. 10. . переменчива, морозы сменяются. 11. на террасу, в доме было душно. 12. . личико Павла, она невольно двинулась вперёд, расталкивая массу. 13.Гуси высоко летят, воды будет много. 14. Я сообразил, малюсенького друга. 15. Замела метель дорожки, пробираться нелегко. 16. . блещут, бездвижно нивы.
Страшная минута
Просторная новая терраса дачи была очень ярко освещена лампой и четырьмя канделябрами, расставленными на длинном чайном столе. Июльский вечер быстро темнел. Старый липовый сад, густо обступивший со всех сторон дачу, потонул в теплом мраке. Только листья сирени, в упор освещаемые лампой, резко и странно выступали из темноты, неподвижные, гладкие и блестящие, точно вырезанные из зеленой жести. Ни шороха, ни звука не доносилось из заснувшего сада. Несмотря на раздвинутые полотняные занавеси, свечи горели ровным, немигающим пламенем. Было душно, и чувствовалось, что в нагретом наэлектризованном воздухе медленно надвигается ночная гроза. Пахло медом, цветущей липой и бузиной.
Варвара Михайловна Рязанцева приготовляла на террасе с помощью горничной чай для собравшихся гостей. Перебравшись на дачу, она и ее муж не прекратили по вторникам своих интимных вечеров, которые сделались только малолюднее и теснее, потому что собирались на них исключительно дачные знакомые. Городским было неудобно ездить за пятнадцать верст на какие-нибудь три-четыре часа.
Варвара Михайловна веселыми, возбужденными глазами оглядывала стол, покрытый новой, нигде не смятой скатертью, на снежной белизне которого так приятно веселили глаз серебряные сухарницы, молочники, и ложки, и блестящие хрустальные вазы с вареньем, конфетами и фруктами. В продолжение всех четырех лет замужества она интересовалась своим небольшим хозяйством с живой и искренней любовью, свойственной молодым женщинам, привыкшим окружать мужа нежной заботливостью.
Она обожала своего мужа, несмотря на двадцатилетнюю разницу в их годах. Этот человек, известный всему ученому миру крупными работами в области бактериологии, был в частной жизни большим ребенком, болезненным, хилым, бесконечно добрым, рассеянным до анекдотической степени и деликатным до робости. Варвара Михайловна гордилась честью носить его славную фамилию неутомимого ученого и безукоризненно честного человека, но еще больше гордилась тем, что она создала для него и постоянно поддерживала комфорт и порядок семейной жизни и что сумела незаметно сделаться во всем ему необходимою: его нянькою, его памятной книжкой, его другом. И теперь, занятая хлопотливыми обязанностями хозяйки, часто с заботливой любовью поглядывала через двери в гостиную, где в углу над шахматным столиком склонилась большая, характерная голова Рязанцева с открытым шишковатым лбом мыслителя и с детскими глазами, голубыми и ясными.
Когда чай был готов, Варвара Михайловна пригласила гостей на террасу. В гостиной остались только ее муж и его всегдашний партнер, старый профессор Ильченко, оканчивавшие партию. Она подошла к ним и, облокотившись сзади на стул мужа, спросила, где они будут пить чай. Ильченко, проигравший уже две партии и теперь видевший, что никак не может защитить своего короля от ладьи Рязанцева, встал из-за стола.
– Я положительно не в состоянии сегодня скомбинировать двух самых простых
ходов,– сказал он с досадою.– Голова – точно свинцовая. Вероятно, ночью будет
Он вышел на террасу. Рязанцев, весь вечер не видавший жены, взял ее за руку и слегка притянул к себе.
– Какая ты сегодня красавица, моя девочка,– сказал он, ласково ей улыбаясь.
Она стояла перед мужем, легкая и грациозная, во всем пышном расцвете своей двадцативосьмилетней красоты, с высокою грудью и гибкой талией. Легкая кофточка из тонкого белого крепа, лежавшая на ней свободными складками и не скрывавшая стройных очертаний ее молодого тела, оставляла открытыми по локоть круглые и крепкие, чуть пушистые руки.
Все вышли на террасу в доме было душно
Подчёркиванием выделено подлежащее, полужирным — сказуемое, курсивом — причастие (12-е предложение):
1. Он смотрит вдаль: там лес пестреет, тут — поля и горы.
2. По небу знойный день катится, от скал горячий пар струится. (Тут вместо запятой можно тире — от контекста зависит)
3. Лето припасает — зима поедает.
4. Он прилёг: усталость давала о себе знать. (Вместо двоеточия можно тире, если воспринимать вторую часть предложения не причиной, а вставочной конструкцией)
5. В сухом и чистом воздухе пахнет полынью, сжатой рожью, гречихой — даже за час до ночи вы не чувствуете сырости.
6. Занавес поднялся — раздались дружные аплодисменты.
7. Сильный дождь льёт с утра — выйти невозможно.
8. Случилась беда: селевой поток размыл железнодорожные пути.
9. Служить бы рад — прислуживаться тошно.
10. Погода в январе непостоянна: морозы сменяются оттепелями.
11. Все вышли на террасу: в доме было душно. (Вместо двоеточия можно тире, если воспринимать вторую часть предложения не причиной, а вставочной конструкцией)
12. Мать видела побледневшее лицо Павла — она невольно двинулась вперёд, расталкивая толпу.
13. Гуси высоко летят — воды будет много.
14. Я понял: маленького друга хотели лишить первой и последней радости в её недолгой жизни.
15. Замела метель дорожки — пробираться нелегко.
Все вышли на террасу в доме было душно
Герой нашего времени. Маскарад
© Издание. Оформление. ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2015
Герой нашего времени
Во всякой книге предисловие есть первая и вместе с тем последняя вещь; оно или служит объяснением цели сочинения, или оправданием и ответом на критики. Но обыкновенно читателям дела нет до нравственной цели и до журнальных нападок, и потому они не читают предисловий. А жаль, что это так, особенно у нас. Наша публика так еще молода и простодушна, что не понимает басни, если в конце ее не находит нравоучения. Она не угадывает шутки, не чувствует иронии; она просто дурно воспитана. Она еще не знает, что в порядочном обществе и в порядочной книге явная брань не может иметь места; что современная образованность изобрела орудие более острое, почти невидимое и тем не менее смертельное, которое, под одеждою лести, наносит неотразимый и верный удар. Наша публика похожа на провинциала, который, подслушав разговор двух дипломатов, принадлежащих к враждебным дворам, остался бы уверен, что каждый из них обманывает свое правительство в пользу взаимной нежнейшей дружбы.
Эта книга испытала на себе еще недавно несчастную доверчивость некоторых читателей и даже журналов к буквальному значению слов. Иные ужасно обиделись, и не шутя, что им ставят в пример такого безнравственного человека, как Герой Нашего Времени; другие же очень тонко замечали, что сочинитель нарисовал свой портрет и портреты своих знакомых… Старая и жалкая шутка! Но, видно, Русь так уж сотворена, что все в ней обновляется, кроме подобных нелепостей. Самая волшебная из волшебных сказок у нас едва ли избегнет упрека в покушении на оскорбление личности!
Герой Нашего Времени, милостивые государи мои, точно, портрет, но не одного человека; это портрет, составленный из пороков всего нашего поколения, в полном их развитии. Вы мне опять скажете, что человек не может быть так дурен, а я вам скажу, что ежели вы верили возможности существования всех трагических и романтических злодеев, отчего же вы не веруете в действительность Печорина? Если вы любовались вымыслами гораздо более ужасными и уродливыми, отчего же этот характер, даже как вымысел, не находит у вас пощады? Уж не оттого ли, что в нем больше правды, нежели бы вы того желали.
Вы скажете, что нравственность от этого не выигрывает? Извините. Довольно людей кормили сластями; у них от этого испортился желудок: нужны горькие лекарства, едкие истины. Но не думайте, однако, после этого, чтоб автор этой книги имел когда-нибудь гордую мечту сделаться исправителем людских пороков. Боже его избави от такого невежества! Ему просто было весело рисовать современного человека, каким он его понимает и, к его и вашему несчастью, слишком часто встречал. Будет и того, что болезнь указана, а как ее излечить – это уж бог знает!
Я ехал на перекладных из Тифлиса. Вся поклажа моей тележки состояла из одного небольшого чемодана, который до половины был набит путевыми записками о Грузии. Большая часть из них, к счастию для вас, потеряна, а чемодан с остальными вещами, к счастью для меня, остался цел.
Уж солнце начинало прятаться за снеговой хребет, когда я въехал в Койшаурскую долину. Осетин-извозчик неутомимо погонял лошадей, чтоб успеть до ночи взобраться на Койшаурскую гору, и во все горло распевал песни. Славное место эта долина! Со всех сторон горы неприступные, красноватые скалы, обвешанные зеленым плющом и увенчанные купами чинар, желтые обрывы, исчерченные промоинами, а там высоко-высоко золотая бахрома снегов, а внизу Арагва, обнявшись с другой безыменной речкой, шумно вырывающейся из черного, полного мглою ущелья, тянется серебряною нитью и сверкает, как змея своею чешуею.
Подъехав к подошве Койшаурской горы, мы остановились возле духана. Тут толпилось шумно десятка два грузин и горцев; поблизости караван верблюдов остановился для ночлега. Я должен был нанять быков, чтоб втащить мою тележку на эту проклятую гору, потому что была уже осень и гололедица, – а эта гора имеет около двух верст длины.
Нечего делать, я нанял шесть быков и нескольких осетин. Один из них взвалил себе на плечи мой чемодан, другие стали помогать быкам почти одним криком.
За моею тележкою четверка быков тащила другую как ни в чем не бывало, несмотря на то, что она была доверху накладена. Это обстоятельство меня удивило. За нею шел ее хозяин, покуривая из маленькой кабардинской трубочки, обделанной в серебро. На нем был офицерский сюртук без эполет и черкесская мохнатая шапка. Он казался лет пятидесяти; смуглый цвет лица его показывал, что оно давно знакомо с закавказским солнцем, и преждевременно поседевшие усы не соответствовали его твердой походке и бодрому виду. Я подошел к нему и поклонился; он молча отвечал мне на поклон и пустил огромный клуб дыма.
– Мы с вами попутчики, кажется?
Он молча опять поклонился.
– Вы, верно, едете в Ставрополь?
– Так-с точно… с казенными вещами.
– Скажите, пожалуйста, отчего это вашу тяжелую тележку четыре быка тащат шутя, а мою, пустую, шесть скотов едва подвигают с помощью этих осетин?
Он лукаво улыбнулся и значительно взглянул на меня:
– Вы, верно, недавно на Кавказе?
– С год, – отвечал я.
Он улыбнулся вторично.
– Да так-с! Ужасные бестии эти азиаты! Вы думаете, они помогают, что кричат? А черт их разберет, что они кричат? Быки-то их понимают; запрягите хоть двадцать, так коли они крикнут по-своему, быки все ни с места… Ужасные плуты! А что с них возьмешь. Любят деньги драть с проезжающих… Избаловали мошенников! Увидите, они еще с вас возьмут на водку. Уж я их знаю, меня не проведут!
– А вы давно здесь служите?
– Да, я уж здесь служил при Алексее Петровиче[1], – отвечал он, приосанившись. – Когда он приехал на Линию, я был подпоручиком, – прибавил он, – и при нем получил два чина за дела против горцев.
– Теперь считаюсь в третьем линейном батальоне. А вы, смею спросить.
Разговор этим кончился, и мы продолжали молча идти друг подле друга. На вершине горы нашли мы снег. Солнце закатилось, и ночь последовала за днем без промежутка, как это обыкновенно бывает на юге; но благодаря отливу снегов мы легко могли различать дорогу, которая все еще шла в гору, хотя уже не так круто. Я велел положить чемодан свой в тележку, заменить быков лошадьми и в последний раз оглянулся на долину; но густой туман, нахлынувший волнами из ущелий, покрывал ее совершенно, ни единый звук не долетал уже оттуда до нашего слуха. Осетины шумно обступили меня и требовали на водку; но штабс-капитан так грозно на них прикрикнул, что они вмиг разбежались.
– Ведь этакий народ! – сказал он, – и хлеба по-русски назвать не умеет, а выучил: «Офицер, дай на водку!» Уж татары по мне лучше: те хоть непьющие…
До станции оставалось еще с версту. Кругом было тихо, так тихо, что по жужжанию комара можно было следить за его полетом. Налево чернело глубокое ущелье; за ним и впереди нас темно-синие вершины гор, изрытые морщинами, покрытые слоями снега, рисовались на бледном небосклоне, еще сохранявшем последний отблеск зари. На темном небе начинали мелькать звезды, и странно, мне показалось, что оно гораздо выше, чем у нас на севере. По обеим сторонам дороги торчали голые, черные камни; кой-где из-под снега выглядывали кустарники, но ни один сухой листок не шевелился, и весело было слышать среди этого мертвого сна природы фырканье усталой почтовой тройки и неровное побрякиванье русского колокольчика.
– Завтра будет славная погода! – сказал я.
Штабс-капитан не отвечал ни слова и указал мне пальцем на высокую гору, поднимавшуюся прямо против нас.
ЛитЛайф
Корнев лениво остановился и мотнул на подходившего Карташева. Карташев начал было нехотя, но злоба дня захватила, и приятели горячо и возбужденно заговорили на жгучую тему.
Они незаметно вошли в отворенную калитку карташевского дома и через двор прошли прямо на террасу.
– Может, все это еще только слух, – сказал Корнев, отгоняя неприятные мысли.
В сумерках мелодично раздавалась игра Наташи. Корнев сделал жест, и все трое на цыпочках пошли по террасе, чтоб не услышала Наташа. Они тихо уселись на ступеньках и молча слушали. Наташа импровизировала, по обыкновению. Ее импровизацию особенно любил Корнев и называл ее в шутку Шубертом. Мягкие, нежные, тоскующие звуки лились непрерывно, незаметно охватывали и уносили.
Вечер, сменивший жаркий день, пока точно не решался еще вступить в свои права. Было пыльно и душно. Но в небе уже лила свой обманчивый прозрачный свет задумчивая луна. В неподвижном воздухе застыли утомленные в безмолвном ожидании ночной свежести деревья. Только наметились бледные тени; скоро сгустятся они и темными полосами рельефнее отсветят яркость луны. В воздухе, в саду было пусто, и только нежная музыка наполняла эту пустоту какой-то непередаваемой прелестью. Звуки, как волны, мягко и сильно уносили в мир грез, и дума вольная купалась в просторе летнего вечера.
Наташа кончила и, рассеянно пригнувшись к роялю, задумчиво засмотрелась в окно. Аплодисменты слушателей с террасы вывели ее из задумчивости. Она встала, вышла на террасу, весело поздоровалась и заявила:
– А мамы и Зины нет дома.
– Это, конечно, очень грустно, – пренебрежительно ответил Корнев, – но так и быть, могут подольше на этот раз не являться.
– Ну, пожалуйста, – махнула рукой Наташа и, присев на ступеньки, заглядывая в небо и в сад, сказала: – Скоро потянет прохладой.
– А пока положительно дышать нечем, – ответил Корнев, присаживаясь около нее.
Сели Берендя и Карташев. Карташев крикнул:
В лунном освещении в окне показалась Таня.
Таня ушла, а они все четверо продолжали все тот же разговор, тихий, неспешный. Наташа отстаивала мать и все старалась придумать что-нибудь такое, чтобы и мать оправдать и признать правильным постановку брата и его товарищей.
– Оставьте, – пренебрежительно говорил Корнев, – все это одно бесплодное толчение воды выходит: и невинность соблюсти, и капитал приобрести. Это ведет только к отупению. Ставьте прямо вопрос: где правда?
– Правда, конечно, у вас.
– Ну, так в чем же дело?
– Ничего сразу не делается.
– Значит, сложить руки и ждать? – спросил Карташев.
– Жди! – ответила Наташа.
– Ну, так я лучше себе голову об стену разобью.
– Какой же толк из этого?
– А какой толк сидеть сложа руки? У меня две жизни? Я не могу и не хочу ждать.
– Все равно не разобьешь же себе голову: будешь ждать.
– Ну, так еще хуже будет: другие разобьют.
– Никто не разобьет, – махнула рукой Наташа. – Так и проживешь.
– Я, собственно, не понимаю, что вы хотите сказать? – вмешался Корнев.
– Хочу сказать, что жизнь идет, как идет, и ничего переменить нельзя.
– Но, однако же, мы видим, что меняют.
– Меняют, да не у нас.
– Что ж, мы из другого теста сделаны?
– А вот и из другого.
– Ну, оставьте, – досадливо проговорил Корнев. – Пусть какая-нибудь отупелая скотина или там из разных подлых расчетов доказывают, что там хотят, но не давайте себя, по крайней мере, вводить в обман.
– Не знаю… – начала Наташа, но оборвалась и замолчала.
Берендя слушал, смотрел на разговаривавших и теперь, когда все замолчали, поматывал головой, собираясь что-то сказать.
– Ну, да довольно об этом, – предупредил, не заметив его намерения, Корнев, – дураков не убавишь в России, а на умных тоску наведешь. Манечка, сюда! – хлопнул он рукой по террасе подходившей Мане.
Маня посмотрела, подумала, села возле Корнева и сказала:
– А мама не позволяет называть меня Манечкой.
– Пустяки, – авторитетно произнес Корнев. – Манечка вы – и все тут.
– Ну, хорошо, спросим у мамы.
– Совершенно лишнее. Надо стараться приучаться своими мозгами вертеть: мама завтра умрет, – что ж вы станете делать тогда?
– Какие вы глупости говорите.
Закрыть Как отключить рекламу?– Умница, Маня, – поддержала Наташа.
– Яблоко от яблони…
– Ну, отлично, – перебила Наташа.
– Вовсе не отлично.
– Если вам говорят отлично, так, значит, отлично, – настойчиво сказала Маня.
Разговор незаметно перешел в область метафизики, и Берендя стал развивать свою оригинальную теорию бесконечности. Он говорил, что в мире существуют три бесконечности, три кита, на которых держится мир: время, пространство и материя. Из бесконечности времени и пространства он довольно туманно выводил бесконечность материи. Скромный Берендя предпослал своей теории предупреждение, что, в сущности, эта теория не его и начало ее относится к временам египетских мудрецов. Все слушали, у всех мелькали свои мысли. У Наташи мелькала веселая мысль, что Берендя со своей теорией и сконфуженным видом, со своими раскрытыми желтоватыми, напряженно в нее уставленными глазами сам египетский мудрец. Ей было смешно, она смотрела в глаза Беренди весело и ласково и, давно ничего не слушая, постоянно кивала ему головой, давая тем понять, что ей ясно все, что он говорит.
Корнев рассеянно грыз ногти, не слушал Беренди, о чем-то думал и, только встречаясь глазами с Маней, делал ей вдруг строгое лицо. Маня, как молодой котенок, наклоняла в такие мгновения головку и всматривалась загадочно в глаза Корнева.
– Да-а, – протянул вдруг ни с того ни с сего Корнев.
И, когда Берендя уставился на него в ожидании возражения и все повернулись к нему, он смутился и скороговоркой проговорил:
– Что «конечно»? – спросила Наташа, давясь от разбиравшего ее смеха.
И все, смотря на Корнева, и сам смущенный Корнев начали смеяться. Разговор о метафизике оборвался, потому что Корнев после смеха, махнув рукой, решил:
– Брось ты к черту всю эту бесконечность; не все ли там равно: конечно, бесконечно, – факты налицо: я существую, и вторично я не буду существовать. Тем хуже, черт возьми, если все, кроме меня, бесконечно.
– А вот и мама звонит! – воскликнула Маня и побежала навстречу матери.
Когда раздался звонок, всем стало жаль нарушенной уютности. Наташа встала. На ее лице было ясно написано это сожаление и в то же время сознание незаконности такого чувства.
Волновалось общество, волновалась печать, шли горячие дебаты за и против классического образования. Родители и ученики с страстным вниманием следили за ходом этой борьбы. Реформа семидесятых годов положила конец этой борьбе. Образование в классических гимназиях было признано недостаточным: вводился восьмой класс и аттестат зрелости. Увеличение программы шло исключительно за счет классических языков: удваивалось число уроков латинского, вводился другой древний язык – греческий, равнозначащий по важности с первым.
Введены были второстепенные классы гимнастики, пения и даже танцы. Последнее уж была личная идея нового директора, или, вернее, жены директора, женщины светской, с претензиями. Непривычный глаз странно осваивался с скромной фигурой офицера на гимназическом дворе: ученики маршировали, строились в ряды, по команде приседали и проделывали разного рода артикулы.
Соборный регент, темный, с черными хохлацкими усами, с черными без блеска глазами, в рекреационном зале стесненно обводил взглядом своих новых учеников. Разочарованное лицо его ясно говорило, что никогда искусство этой насмешливой и вольной толпы учеников не сравнится с строго выдрессированной школой его соборных певчих. Из маленьких больше подавали надежды: серебряный дискант Сережи Карташева звенел по зале, и он смотрел с таким выражением своих усердных глаз на регента, какому позавидовал бы любой из настоящих певцов его хора. Регент не мог равнодушно видеть этого усердия Сережи, гладил его по голове и предсказывал хорошую будущность его голосу. Появился снова представитель хореографического искусства, старый учитель танцев m-r Дорн, гигант, во фраке, с рябым облезлым лицом, в золотых очках, с широкой и длинной ступней своих гуттаперчевых ног. Он шел по знакомой лестнице в знакомую залу так же, как, бывало, ходил, когда в коридорах вместо теперешних серебряных галунов мелькали красные воротники полных пансионеров. Прежний директор подал в отставку: одни говорили – по собственному желанию, другие – вследствие недоразумений с попечителем. Одно время носился по городу упорный слух, что, напротив, попечитель уйдет. Но попечитель остался и энергичнее прежнего исполнял свои обязанности. Большой, с торчащими ушами, он часто появлялся в гимназии и, ходя по коридору, внимательно всматривался своими близорукими глазами в учеников. Новый директор – пожилой уже, плотный, с маленькими маслеными глазами, длинной бородой и тонким носом, с виду простой и добродушный, доверчиво-почтительный с попечителем, который, в свою очередь, дружески то и дело брал его под руку, – неразлучной тенью следовал за своим начальством, держал себя пренебрежительно-далеко с учениками и, так же как попечитель, с одними учителями был хорош, других едва удостаивал внимания.
Въезжая на плотину, услыхал он голоса и звуки музыки. У Платовых в доме хором пели русские песни. Он застал все общество, оставленное им поутру, на террасе; все, и Надежда Алексеевна между прочими, сидели в кружке около мужчины лет тридцати двух, смуглого, черноволосого и черноглазого, в бархатной куртке, с небрежно повязанным красным платком на шее и гитарою в руках. Это был Петр Алексеевич Веретьев, брат Надежды Алексеевны. Увидавши Владимира Сергеича, старик Ипатов с радостным восклицанием пошел ему навстречу, подвел его к Веретьеву и представил их друг другу. Обменявшись с новым знакомым обычными приветствиями, Астахов почтительно поклонился его сестре.
Он пел славно, бойко и весело. Его мужественное лицо, и без того выразительное, еще более оживлялось, когда он пел; изредка подергивал он плечами, внезапно прижимал струны ладонью, поднимал руку, встряхивал кудрями и соколом взглядывал кругом. Он в Москве не раз видал знаменитого Илью и подражал ему. Хор дружно ему подтягивал. Звучной струей отделялся голос Марьи Павловны от всех других голосов; он словно вел их за собою; но одна она петь не хотела, запевалой до конца остался Веретьев.
Между тем вместе с вечером надвигалась гроза. Уже с полудня парило и в отдалении все погрохатывало; но вот широкая туча, давно лежавшая свинцовой пеленой на самой черте небосклона, стала расти и показываться из-за вершин деревьев, явственнее начал вздрагивать душный воздух, все сильнее и сильнее потрясаемый приближавшимся громом; ветер поднялся, прошумел порывисто в листьях, замолк, опять зашумел продолжительно, загудел; угрюмый сумрак побежал над землею, быстро сгоняя последний отблеск зари; сплошные облака, как бы сорвавшись, поплыли вдруг, понеслись по небу; дождик закапал, молния вспыхнула красным огнем, и гром грянул тяжко и сердито.
Гроза прошла очень скоро. Двери и окна снова раскрылись, и комнаты наполнились влажным благовонием. Принесли чай. После чаю старички уселись опять за карты. Иван Ильич к ним, по обыкновению, присоединился. Владимир Сергеич подошел было к Марье Павловне, сидевшей под окном с Веретьевым; но Надежда Алексеевна подозвала его к себе и тотчас вступила с ним в жаркий разговор о Петербурге и петербургской жизни. Она нападала на нее; Владимир Сергеич начал защищать ее. Надежда Алексеевна, казалось, старалась удержать его близ себя.
Он лениво переваливался на ходу: во всех его движениях замечалась не то небрежность, не то усталость.
Веретьев рассеянно глянул на свою сестру, а она, слегка усмехнувшись, нагнулась к нему и вполголоса прошептала:
Лицо Веретьева мгновенно изменилось и, бог ведает, каким чудом, стало необыкновенно похоже на лицо Егора Капитоныча, хотя между чертами того и другого решительно не было ничего общего, и сам Веретьев едва только сморщил нос и опустил углы губ.
Веретьев провел рукой по лицу, черты его приняли обычное выражение, а Надежда Алексеевна воскликнула:
Однако он встал и, подойдя к окну, возле которого сидела Марья Павловна, начал водить рукой по стеклу и представлять, как мальчик ловит муху. Верность, с которой он подражал ее жалобному писку, была точно изумительна. Казалось, действительная, живая муха билась у него под пальцами. Надежда Алексеевна засмеялась, и понемногу все засмеялись в комнате. У одной лишь Марьи Павловны лицо не изменилось, губы даже не дрогнули. Она сидела с опущенными глазами, наконец подняла их и, серьезно взглянув на Веретьева, промолвила сквозь зубы:
Веретьев тотчас отвернулся от окна и, постояв немного посреди комнаты, вышел на террасу, а оттуда в сад, уже совершенно потемневший.
Надежда Алексеевна встала и, торопливо подойдя к Марье Павловне, спросила ее вполголоса:
Владимир Сергеич поглядел обеим девицам вслед не без недоумения. Впрочем, отсутствие их продолжалось недолго; через четверть часа они возвратились, и Петр Алексеич вошел вместе с ними.
Марья Павловна быстро взглянула ему в глаза.
Веретьев слегка нахмурился и также принялся смотреть на Астахова.
Надежда Алексеевна только головой качнула.
Иван Ильич хотел было, по неизменной привычке своей, промолчать, однако почел за лучшее произнести одобрительный звук.
И он слегка ударил бичом лошадь, которая начала было прясть ушами, фыркать и упираться. Ее пугала тень от большого ракитового куста, падавшая на дорогу, тускло озаренную месяцем.
И Петр Алексеич проговорил со вздохом:
Надежда Алексеевна засмеялась.
Лицо Надежды Алексеевны слегка опечалилось.
Читайте также: