В самом начале тополиной улицы возвышался каменный дом со стеклянной верандой и большим ухоженным
Определи предложение, в котором оба выделенных слова пишутся СЛИТНО. Раскрой скобки и выпиши эти два слова (в любом порядке, но в той же форме, без пробелов и знаков препинания).
Был конец ноября, до самого Гибралтара пришлось плыть то в ледяной мгле, то (С)РЕДИ бури с мокрым снегом; но плыли (В)ПОЛНЕ благополучно.
В лесах, окружавших столицу, водились лихие люди, собиравшиеся в целые шайки, промышлявшие разбоями или «воровскими делами» в самом городе; однако туда они выходили (ПО)ОДИНОЧКЕ, иногда лишь (ПО)ДВОЕ.
Почти в каждой избушке светились огоньки, и длинная нить их, отражавшаяся багровыми полосами в лужах, давала знать, что и внутри домов точно ТАК(ЖЕ) продолжалась пирушка. Словом, жители Комкова веселились и гуляли (НА)СЛАВУ.
И полезла она (В)ПОТЁМКАХ по чердаку шарить, забитое окно разыскивать: вспомнила, ГДЕ(ТО) под самой крышей было окно.
Но ДУША(ТО) и в нём была суходольская, ― душа, над которой так (БЕЗ)МЕРНО велика власть воспоминаний, власть степи, косного её быта, той древней семейственности, что воедино сливала и деревню, и дворню, и дом в Суходоле.
Господин из Сан-Франциско (4 стр.)
Но тут зычно, точно в языческом храме, загудел по всему дому второй гонг И, поспешно встав с места, господин из Сан-Франциско еще больше стянул воротничок галстуком, а живот открытым жилетом, надел смокинг, выправил манжеты, еще раз оглядел себя в зеркале. «Эта Кармелла, смуглая, с наигранными глазами, похожая на мулатку, в цветистом наряде, где преобладает оранжевый цвет, пляшет, должно быть, необыкновенно», – подумал он И, бодро выйдя из своей комнаты и подойдя по ковру к соседней, жениной, громко спросил, скоро ли они?
– Через пять минут! – звонко и уже весело отозвался из-за двери девичий голос.
– Отлично, – сказал господин из Сан-Франциско.
И не спеша пошел по коридорам и по лестницам, устланным красными коврами, вниз, отыскивая читальню. Встречные слуги жались от него к стене, а он шел, как бы не замечая их. Запоздавшая к обеду старуха, уже сутулая, с молочными волосами, но декольтированная, в светло-сером шелковом платье, поспешала изо всех сил, но смешно, по-куриному, и он легко обогнал ее Возле стеклянных дверей столовой, где уже все были в сборе и начали есть, он остановился перед столиком, загроможденным коробками сигар и египетских папирос, взял большую маниллу и кинул на столик три лиры; на зимней веранде мимоходом глянул в открытое окно: из темноты повеяло на него нежным воздухом, померещилась верхушка старой пальмы, раскинувшая по звездам свои вайи, казавшиеся гигантскими, донесся отдаленный ровный шум моря… В читальне, уютной, тихой и светлой только над столами, стоя шуршал газетами какой-то седой немец, похожий на Ибсена, в серебряных круглых очках и с сумасшедшими, изумленными глазами Холодно осмотрев его, господин из Сан-Франциско сел в глубокое кожаное кресло в углу, возле лампы под зеленым колпаком, надел пенсне и, дернув головой от душившего его воротничка, весь закрылся газетным листом. Он быстро пробежал заглавие некоторых статей, прочел несколько строк о никогда не прекращающейся балканской войне, привычным жестом перевернул газету, – как вдруг строчки вспыхнули перед ним стеклянным блеском, шея его напружилась, глаза выпучились, пенсне слетело с носа… Он рванулся вперед, хотел глотнуть воздуха – и дико захрипел; нижняя челюсть его отпала, осветив весь рот золотом пломб, голова завалилась на плечо и замоталась, грудь рубашки выпятилась коробом – и все тело, извиваясь, задирая ковер каблуками, поползло на пол, отчаянно борясь с кем-то.
Не будь в читальне немца, быстро и ловко сумели бы в гостинице замять это ужасное происшествие, мгновенно, задними ходами, умчали бы за ноги и за голову господина из Сан-Франциско куда подальше – и ни единая душа из гостей не узнала бы, что натворил он. Но немец вырвался из читальни с криком, он всполошил весь дом, всю столовую и многие вскакивали из за еды, опрокидывая стулья, многие, бледнея, бежали к читальне, на всех языках раздавалось:
«Что, что случилось?» – и никто не отвечал толком, никто не понимал ничего, так как люди и до сих пор еще больше всего дивятся и ни за что не хотят верить смерти. Хозяин метался от одного гостя к другому, пытаясь задержать бегущих и успокоить их поспешными заверениями, что это так, пустяк, маленький обморок с одним господином из Сан-Франциско… Но никто его не слушал, многие видели, как лакеи и коридорные срывали с этого господина галстук, жилет, измятый смокинг и даже зачем-то бальные башмаки с черных шелковых ног с плоскими ступнями. А он еще бился. Он настойчиво боролся со смертью, ни за что не хотел поддаться ей, так. Неожиданно и грубо навалившейся на него. Он мотал головой, хрипел, как зарезанный, закатил глаза, как пьяный… Когда его торопливо внесли и положили на кровать в сорок третий номер, – самый маленький, самый плохой, самый сырой и холодный, в конце нижнего коридора, – прибежала его дочь, с распущенными волосами, в распахнувшемся капотике, с обнаженной грудью, поднятой корсетом, потом большая, тяжелая и уже совсем наряженная к обеду жена, у которой рот был круглый от ужаса… Но тут он уже и головой перестал мотать.
Через четверть часа в отеле все кое-как пришло в порядок. Но вечер был непоправимо испорчен. Некоторые, возвратясь в столовую, дообедали, но молча, с обиженными лицами, меж тем как хозяин подходил то к тому, то к другому, в бессильном и приличном раздражении пожимая плечами, чувствуя себя без вины виноватым, всех уверяя, что он отлично понимает, «как это неприятно», и давая слово, что он примет «все зависящие от него меры» к устранению неприятности; тарантеллу пришлось отменить, лишнее электричество потушили, большинство гостей ушло в пивную, и стало так тихо, что четко слышался стук часов в вестибюле, где только один попугай деревянно бормотал что-то возясь перед сном в своей клетке, ухитряясь заснуть с нелепо задранной на верхний шесток лапой… Господин из Сан-Франциско лежал на дешевой железной кровати, под грубыми шерстяными одеялами, на которые с потолка тускло светил один рожок. Пузырь со льдом свисал на его мокрый и холодный лоб. Сизое, уже мертвое лицо постепенно стыло, хриплое клокотанье, вырывавшееся из открытого рта, «освещенного отблеском золота, слабело Это хрипел уже не господин из Сан-Франциско, – его больше не было, – а кто-то другой. Жена, дочь, доктор, прислуга стояли и глядели на него. Вдруг то, чего они ждали и боялись, совершилось – хрип оборвался. И медленно, медленно, на глазах у всех, потекла бледность по лицу умершего, и черты его стали утончаться, светлеть, – красотой, уже давно подобавшей ему.
Вошел хозяин. «Gia e morto» [7], – сказал ему, шепотом доктор. Хозяин с бесстрастным лицом пожал плечами. Миссис, у которой тихо катились по щекам слезы, подошла к нему и робко сказала, что теперь надо перенести покойного в его комнату.
– О нет, мадам, – поспешно, корректно, но уже без всякой любезности, и не по-английски, а по-французски возразил хозяин, которому совсем не интересны были те пустяки, что могли оставить теперь в его кассе приезжие из Сан-Франциско. – Это совершенно невозможно, мадам, – сказал он и прибавил в пояснение, что он очень ценит эти апартаменты, что если бы он исполнил ее желание, то всему Капри стало бы известно об этом и туристы начали бы избегать их.
Мисс, все время странно смотревшая на него, села на стул и, зажав рот платком, зарыдала. У миссис слезы сразу высохли, лицо вспыхнуло Она подняла тон, стала требовать, говоря на своем языке и вое еще не веря, что уважение к ним окончательно потеряно. Хозяин с вежливым достоинством осадил ее: если мадам не нравятся порядки отеля, он не смеет ее задерживать; и твердо заявил, что тело должно быть вывезено сегодня же на рассвете, что полиции уже дано знать, что представитель ее сейчас явится и исполнит необходимые формальности… Можно ли достать на Капри хотя бы простой готовый гроб, спрашивает мадам? К сожалению, нет, ни в каком случае, а сделать никто не успеет. Придется поступить как-нибудь иначе… Содовую английскую воду, например, он получает в больших и длинных ящиках… перегородки из такого ящика можно вынуть…
Ночью весь отель спал. Открыли окно в сорок третьем номере, – оно выходило в угол сада, где под высокой каменной стеной, утыканной по гребню битым стеклом, рос чахлый банан, – потушили электричество, заперли дверь на ключ и ушли. Мертвый остался в темноте, синие звезды глядели на него с неба, сверчок с грустной беззаботностью запел в стене… В тускло освещенном коридоре сидели на подоконнике две горничные, что-то штопая Вошел Луиджи с кучей платья на руке, в туфлях.
– Pronto?[8] – озабоченно спросил он звонким шепотом, указывая глазами на страшную дверь в конце коридора. И легонько помотал свободной рукой в ту сторону. – Partenza! [9] – шепотом крикнул он, как бы провожая поезд, то, что обычно кричат в Италии на станциях при отправлении поездов, – и горничные, давясь беззвучным смехом, упали головами на плечи друг другу.
Почом он, мягко подпрыгивая, подбежал к самой двери, чуть стукнул в нее и, склонив голову набок, вполголоса, почтительнейше спросил:
– На sonato, signore?
И, сдавив горло, выдвинув нижнюю челюсть, скрипуче, медлительно и печально ответил сам себе, как бы из-за двери:
А на рассвете, когда побелело за окном сорок третьего номера и влажный ветер зашуршал рваной листвой банана, когда поднялось и раскинулось над островом Капри голубое утреннее небо и озолотилась против солнца, восходящего за далекими синими горами Италии, чистая и четкая вершина Монте-Соляро, когда пошли на работу каменщики, поправлявшие на острове тропинки для туристов, – принесли к сорок третьему номеру длинный ящик из-под содовой воды. Вскоре он стал очень тяжел – и крепко давил колени младшего портье, который шибко повез его на одноконном извозчике по белому шоссе, взад и вперед извивавшемуся по склонам Капри, среди каменных оград и виноградников, все вниз и вниз, до самого моря. Извозчик, кволый человек с красными глазами, в старом пиджачке с короткими рукавами и в сбитых башмаках, был с похмелья, – целую ночь играл в кости в траттории, – и все хлестал свою крепкую лошадку, по-сицилиански разряженную, спешно громыхающую всяческими бубенчиками на уздечке в цветных шерстяных помпонах и на остриях высокой медной седелки, с аршинным, трясущимся на бегу птичьим пером, торчащим из подстриженной челки. Извозчик молчал, был подавлен своей беспутностью, своими пороками, – тем, что он до последней полушки проиграл ночью вое те медяки, которыми были полны его карманы. Но утро было свежее, на таком воздухе, среди моря, под утренним небом, хмель скоро улетучивается и скоро возвращается беззаботность к человеку, да утешал извозчика и тот неожиданный заработок, что дал ему какой-то господин из Сан-Франциско, мотавший своей мертвой головой в ящике за его спиною… Пароходик, жуком лежавший далеко внизу, на нежной и яркой синеве которой так густо и полно налит Неаполитанский залив, уже давал последние гудки – и они бодро отзывались по всему острову, каждый изгиб которого, каждый гребень, каждый камень был так явственно виден отовсюду, точно воздуха совсем не было. Возле пристани младшего портье догнал старший, мчавший в автомобиле мисс и миссис, бледных с провалившимися от слез и бессонной ночи глазами. И через десять минут пароходик снова зашумел водой и снова побежал к Сорренто, к Кастелламаре, навсегда увозя от Капри семью из Сан-Франциско… И на острове снова водворились мир и покой.
В самом начале тополиной улицы возвышался каменный дом со стеклянной верандой и большим ухоженным
Прошлым летом в Чулимске
Драма в двух действиях
Летнее утро в таежном райцентре.
Старый деревянный дом с высоким крыльцом, верандой и мезонином.
За домом возвышается одинокая береза, дальше видна сопка, внизу покрытая елью, выше – сосной и лиственницей. На веранду дома выходят три окна и дверь, на которой прибита вывеска «Чайная». Перед мезонином небольшой балкончик, и дверь на него чуть приоткрыта, внизу окна закрыты ставнями. На одной из ставен висит бумажка, должно быть, распорядок работы чайной. Здесь же, на веранде, стоит несколько новеньких металлических столов и стульев. Слева от дома – калитка и скамейка, а дальше высокие ворота. Начинаясь за воротами, вверх к дверям мезонина ведет лестница с перилами. На карнизах, оконных наличниках, ставнях, воротах – всюду ажурная резьба. Наполовину обитая, обшарпанная, черная от времени, резьба эта все еще придает дому нарядный вид.
Перед домом – деревянный тротуар и такой же старый, как дом (ограда его тоже отделана резьбой), палисадник с кустами смородины по краям, с травой и цветами посередине. Простенькие бледно-розовые цветы растут прямо в траве, редко и беспорядочно, как в лесу.
Палисадник расположен так, что для посетителей, направляющихся в чайную с правой стороны улицы, он выглядит некоторым препятствием, преодолеть которое должно, обойдя его по тротуару, огибающему здесь половину ограды палисадника. Труд этот невелик – в обход шагов десяток, не более того, но по укоренившейся здесь привычке посетители, не утруждая себя «лишним шагом», ходят прямо через палисадник. Следствием этой манеры является неприглядный вид всего фасада: с одной стороны из ограды выбито две доски, кусты смородины обломаны, трава и цветы помяты, а калитка палисадника, которая выходит прямо к крыльцу чайной, распахнута и болтается косо на одной петле. У крыльца на веранде лежит человек. Устроился он в углу, незаметно. Из-под телогрейки чуть торчат кирзовые сапоги – вот и все. Сразу и не разглядишь, что это человек. Первоначальная тишина и неподвижность картины нарушаются лаем собак где-то по соседству и отдаленным гудением мотора. Потом щелкает заложка большой калитки и появляется Валентина.
Валентине не более восемнадцати лет, она среднего роста, стройна, миловидна. На ней ситцевое летнее платье, недорогие туфли на босу ногу. Причесана просто. Валентина направляется в чайную, но на крыльце неожиданно останавливается и, обернувшись, осматривает палисадник. Бегом – так же как и поднялась – спускается с крыльца. Она проходит в палисадник, поднимает с земли вынутые из ограды доски, водворяет их на место, потом кое-где расправляет траву и принимается чинить калитку. Но тут калитка срывается с петли и хлопает о землю. При этом человек, спящий на веранде и ранее Валентиной не замеченный, неожиданно и довольно проворно поднимается на ноги. Валентина слегка вскрикивает от испуга. Перед Валентиной стоит старик невысокого роста, сухой, чуть сгорбленный. Он узкоглаз, лицо у него темное, что называется, прокопченное, волосы седые и нестриженые. В руках он держит свою телогрейку, а рядом с ним лежит вещевой мешок, который он, очевидно, подкладывает под голову. Его фамилия Еремеев.
ЕРЕМЕЕВ. Ты почему?
Валентина молчит. Испуг еще не прошел, и она смотрит на Еремеева широко раскрытыми глазами.
Почему? Зачем кричать?
ВАЛЕНТИНА. Ой, как вы меня напугали…
ЕРЕМЕЕВ. Напугал. Почему напугал? Я не страшный.
ВАЛЕНТИНА. Нет, вы страшный, если неожиданно… (Улыбается.) Извините, конечно…
ЕРЕМЕЕВ (улыбается). Зачем бояться? Зверя надо бояться, человека не надо бояться.
ВАЛЕНТИНА. Уже не боюсь… (Снова возится с калиткой.) Помогите, пожалуйста.
Еремеев спускается с крыльца.
Подержите мне ее… Вот так…
Вдвоем они наладили калитку.
Ну вот, большое вам спасибо… Я вас разбудила?
ЕРЕМЕЕВ (кивает). Разбудила. (Кашляет.)
ВАЛЕНТИНА (поднимается на крыльцо). Как же вы здесь спали. Холодно же. Да и жестко, наверно… Постучались бы.
ЕРЕМЕЕВ. Зачем стучаться? Зимой надо стучаться… Ты Афанасия знаешь?
ВАЛЕНТИНА. Афанасия. А вы к нему?
Еремеев быстро кивает.
Так он сейчас придет. Сюда.
ВАЛЕНТИНА. Должен прийти. Он сейчас здесь работает, чайную ремонтирует… Да вы лучше к нему сходите. Вон их дом (показывает), два окна… Знаете?
ЕРЕМЕЕВ. Сейчас придет – тут его подожду.
ВАЛЕНТИНА. Как хотите… (Ключом открывает дверь чайной.) Да вы садитесь, чего зря стоять. Присаживайтесь.
В это время с громким стуком распахивается дверь на балкончике мезонина. Валентина, которая в это мгновение заходит в помещение чайной, на секунду замирает на пороге. На балкончике мезонина появляется Кашкина. Прищурясь, она смотрит на улицу.
Кашкиной двадцать восемь лет, не меньше, но и не больше. Она привлекательна. Недлинные прямые волосы, до сего момента непричесанные. Чуть близорука и впоследствии появится в очках. Сейчас она босая, в домашнем халате.
КАШКИНА (негромко). Ну вот… День будет отличный – опять…
Валентина исчезает в помещении чайной и поспешно закрывает за собой дверь. Еремеев присел на стул, сидит неподвижно.
Послушай, почему мне так не везет? (Обращается к кому-то находящемуся в комнате, но говорит, не оборачиваясь, глядя на улицу.) В мае здесь стояла замечательная погода, помнишь? Так вот. Я ухожу в отпуск – начинается дождь. Приезжаю в город – там идет дождь. Еду к тетке, ну, думаю, наконец позагораю. Заявляюсь – и там дождь. А за день до моего приезда было солнце. (Расчесывает волосы.) Возвращаюсь сюда, выхожу на работу, и вот пожалуйста: прекрасные деньки. Ужас какой-то… (Приостанавливает руку с расческой.) Послушай. Ты ждал меня хоть немного. Или вовсе не ждал? (Мгновение ждет ответа, потом продолжает расчесывать волосы, усмехается.) Ладно, можешь не отвечать. Не затрудняй себя. Это я так спросила, от нечего делать… А все же денек сегодня будет чудесный. Послушай-ка! Идем сегодня на танцы… А почему бы и не пойти. Ну да, сейчас ты скажешь, что это безумие, что для танцев ты уже устарел, – я уже знаю, что ты скажешь… Что. Молчишь. Значит, все правильно… Ну ладно, я ведь только предлагаю… Заварить тебе чаю. (Ждет ответа, потом оборачивается.) Чаю тебе заварить. Неужели уснул. Успел уже… (Помолчав.) Ну и спи. (Не без горечи.) Спать – на это ты способен. Это единственное, что тебе еще не надоело… Ну и ладно. Ну и спи себе. (Уходит с балкончика.)
С правой стороны улицы появляется Мечеткин. Ему около сорока лет. Он в новом сером костюме, в потешной зеленой шляпе, при галстуке. Держится он до странности напряженно, явно напуская на себя начальственную строгость, руководящую озабоченность. Старается говорить низким голосом, но часто срывается на природный фальцет. Он приближается к ограде, вынимает из нее одну доску, пытается протиснуться, но безуспешно – мужчина он, что называется, в теле. Вынимает другую доску и проходит через палисадник, оставляя за собой открытую калитку. При его появлении Еремеев поднимается и собирает свою постель: складывает в мешок телогрейку.
В самом начале тополиной улицы возвышался каменный дом со стеклянной верандой и большим ухоженным
У каждого вельможи была своя страсть. Князь Николай Борисович Юсупов собирал у себя в Архангельском картины и античные статуи. Граф Николай Петрович Шереметев выстроил свое чудесное Останкино исключительно ради театральных затей, хотя уже владел великолепным имением в Кускове, которое его отец прославил на всю Россию оранжереей, фруктовые отводки которой способствовали повсюду развитию садоводства. Николай Алексеевич Дурасов всю жизнь доводил до совершенства русскую кухню и выращивал чудовищных свиней размером с небольшую корову, гигантских стерлядей и овощи. Его стерляжья уха и кулебяки решительно боролись в Москве с засильем французского поварского искусства. Наконец, Алексей Григорьевич Орлов, Чесменский герой, все силы вложил в выведение рысистой породы лошадей и добился в том непревзойденного совершенства. Такими трудами вельможи возвращали России богатства, награбленные ими самими или их предками, и детям их доставалось немного, а уж внукам — и вовсе ничего, кроме долгов и славного имени.
Москва к началу девятнадцатого века отстроилась и преобразилась, став полностью «казаковской». В центре столицы он возвел здание Благородного собрания и обширный комплекс Университета, в Кремле — Сенат, а по всему городу настроил церквей и частных домов, из которых лучшим считался дворец князя Долгорукова на Пречистенке. Казаков строил и для купцов, приноравливаясь к их вкусам. Для промышленника Демидова он создал внешне простой дом, все силы вложив в оформление спальни и гостиной хозяина, целиком отделанных золотой резьбой, — тогда это сочли претенциозным.
Казакову вторили все архитекторы, в том числе иностранные — Д. Жилярди и Д. Кваренги. Их совместными усилиями в Москве воздвиглись дворцы графа А. Безбородко на Яузе, усадьба графа А. Разумовского, гигантский Екатерининский дворец, а из публичных зданий — Гостиный двор, Шереметевский странноприимный дом (памятник любви графа Николая Петровича к жене Прасковье Жемчуговой), и Екатерининский институт благородных девиц, и Мариинская больница, и Голицынская больница, и многое другое. Каждое здание было окружено парком за оградой, а усадьба Разумовского казалась настоящим оазисом сельской природы в городе, потому что ее владелец желал жить в гордом уединении, словно и не в Москве. Дома тогда обыкновенно строили «покоем», то есть флигели выдвигали вперед, образуя пространство парадного двора за въездными воротами с непременными львами на столбах. Подъезд оформляли в виде античного портика с колоннами и треугольным фронтоном. Иногда дома оживляли полукруглой ротондой или бельведером наверху, но, в общем, все они были похожи.
Москву по привычке любили именовать большой деревней. На самом деле, в начале девятнадцатого века она уже была огромным городом и еле вмешалась в пределы прежнего Земляного города, превращенного в кольцо садов. Большая ее часть была каменной застройки — подсчитали, что каменных домов было две с половиной тысячи, а деревянных шесть с половиной. Какая же это деревня? Как будто в Петербурге деревянных зданий было меньше! А по числу жителей Москва превосходила все русские города. Особенно в павловское время, когда из Северной столицы выезжали дворяне, в ней и двухсот тысяч не осталось, а в Москве население увеличилось почти до двухсот пятидесяти тысяч. Больше были только Лондон и Париж — миллион жителей в каждом, тут уж нечего сказать! Но все прочие европейские столицы уступали Москве, и разве что в Китае нашлись бы города покрупнее; но кто ж интересовался Китаем?
Конечно, вокруг всех домов Москвы настраивались сараи, амбары, бани, погреба и конюшни — но как без этого обойтись? В лавках тогда покупали только колониальные товары (чай, кофе, сахар, восточные лакомства), а прочее было свое или особо заказывалось (как вина) и хранилось поблизости, в надворных постройках. Оттого город казался деревяннее, чем был на самом деле. А посмотреть, так в Москве даже фонарей было больше, чем в Петербурге: почти семь тысяч против пяти. Света они, может быть, давали маловато, но дело же не в свете, а в заботе городских властей. И ни Парижу, ни Лондону, ни Петербургу не сравниться было с Москвой по обилию зелени и цветов: там порой в целых кварталах и даже частях не увидишь ни травинки, а в Москве каждый двор чем-нибудь да зарос, а позади домов оставляли непременно пустырь, где паслись коровы, — иначе дети оставались бы без молока. Словом, москвичи гордились своим городом. Часто бывало, что семьи из Петербурга переезжали сюда, но чтобы московская семья уехала навсегда в столицу — такого и не упомнишь.
В самом начале тополиной улицы возвышался каменный дом со стеклянной верандой и большим ухоженным
Книги → Проза → Юрий Домбровский → Хранитель древностей → страница 3Заливались где-то на задах лягушки. Потом я узнал: в городе зверья не меньше, чем людей. В городском парке по вечерам ухает филин. По улицам,
как только смеркнется, носятся летучие мыши, иволги кричат и поют на автобусной остановке в центре. На тесовые крыши предместий (их тут зовут
по-старому - "станицы") садятся фазаны. Сидит такой красно-желтый красавец и тревожно озирается по сторонам: залетел с прилавка (так здесь
называются травянистые холмы) и сам не поймет зачем. Дикие козочки забегают осенью и ягнятся в окраинных садах. Словом, нигде в мире, сказал мне
один зоолог, дикая природа не подходит так близко к большому городу, как в Алма-Ате.
Нельзя сказать, чтобы улицы выглядели нарядно. Это еще не была "красавица Алма-Ата" сороковых, а тем более пятидесятых годов: хаты, хатки,
странные саманные постройки, где добрую половину дома занимает стена, а окошко находится под крышей; потом вдруг выкатится крепкая, как орех,
русская изба с резными подоконниками и широкими воротами, за ней потянется длинная турксибская постройка на целый квартал - масса окон, террас,
дверей, лестниц - и снова хаты, хатки. Глина саман, тес, тростник. Ни бутового камня, ни кирпича. Новых двухэтажных домов мало - старых совсем
нет. В общем, мирно спящая казачья станица самого начала века.
И вдруг произошло чудо: я пересек улицу и очутился в совершенно ином городе. Улицы здесь были широкие, мощеные, дома многоэтажные,
изукрашенные сверху донизу, к каждому из них вела лестница с огромными церковными ступенями из белого камня. Крыши у этих хором были тоже
особенные - сводчатые, и кончались они то шпилем, то цветным куполом, то петухом. И везде резное дерево, белый камень, колонны, узорчатые
водостоки.
Здание, мимо которого я шел, растянулось, как мне показалось, на несколько кварталов. Оно походило на старинный пассаж или крытые торговые
ряды. Мне почему-то пришли в голову такие слова, как "Деловой двор" или "Славянский базар". А напротив "Делового двора" стоял самый настоящий
дворец Шехерезады, такой, как его рисуют на коробках папирос, - обвитая кружевами громадина с башней на крыше, с множеством окон и широкими
узорчатыми дверями - не дверями, а целыми воротами. Так и хочется их распахнуть настежь.
Я повернул за угол и тут увидел знаменитый собор. Мне о нем пришлось много слышать и раньше, но увидел я что-то совершенно неожиданное. Он
висел над всем городом. Высочайший, многоглавый, узорчатый, разноцветный, с хитрыми карнизами, с гофрированным железом крыш. С колокольней,
лестницей - с целой системой лестниц, переходов и галерей. Настоящий храм Василия Блаженного, только построенный заново пятьдесят лет тому назад
уездным архитектором. Собор стоял в парке, и около него никого не было, только на широких ступенях спал старый казах с ружьем за плечами, в
войлочной шляпе. Я постоял, покашлял, вздохнул - старик все спал. Я тронул его за плечо. Он пошевельнулся, поднял голову, посмотрел на меня и
очень чисто по-русски спросил, сколько времени. Часы висели напротив. Мы оба поглядели. Оказалось, что уже пять.
Сторож вздохнул.
- Рано, рано стали летом приходить поезда, - сказал он. (Я был с чемоданом.) - Вы что - прямо с вокзала. И пешком через весь город?
Здорово! Значит, верст пять отмахали, если напрямик. Нездешний? А-а, нездешний! А куда же вы сейчас? А-а, на Октябрьскую? Ну, ну! Значит, в
Дмитрий Мамин-Сибиряк «Приваловские миллионы»
– Приехал… барыня, приехал! – задыхавшимся голосом прошептала горничная Матрешка, вбегая в спальню Хионии Алексеевны Заплатиной. – Вчера ночью приехал… Остановился в «Золотом якоре».
Заплатина, дама неопределенных лет с выцветшим лицом, стояла перед зеркалом в утреннем дезабилье. Волосы цвета верблюжьей шерсти были распущены по плечам, но они не могли задрапировать ни жилистой худой шеи, ни грязной ночной кофты, открывавшей благодаря оторванной верхней пуговке высохшую костлявую грудь. Известие, принесенное Матрешкой, поразило Заплатину как громом, и она даже выронила из рук гребень, которым расчесывала свои волосы перед зеркалом. В углу комнаты у небольшого окна, выходившего на двор, сидел мужчина лет под сорок, совсем закрывшись последним номером газеты. Это был сам г. Заплатин, Виктор Николаич, топограф узловской межевой канцелярии. По своей наружности он представлял полную противоположность своей жене: прилично полный, с румянцем на загорелых щеках, с русой окладистой бородкой и добрыми серыми глазками, он так же походил на спелое яблоко, как его достойная половина на моченую грушу. Он маленькими глотками отпивал из стакана кофе и лениво потягивался в своем мягком глубоком кресле. Появление Матрешки и ее шепот не произвели на Заплатина никакого впечатления, и он продолжал читать свою газету самым равнодушным образом.
– Матрена, голубчик, беги сейчас же к Агриппине Филипьевне… – торопливо говорила Заплатина своей горничной. – Да постой… Скажи ей только одно еловое «приехал». Понимаешь. Да ради бога, скорее…
Матрешке в экстренных случаях не нужно было повторять приказаний, – она, по одному мановению руки, с быстротой пушечного ядра летела хоть на край света. Сама по себе Матрешка была самая обыкновенная, всегда грязная горничная, с порядочно измятым глупым лицом и большими темными подглазницами под бойкими карими глазами; ветхое ситцевое платье всегда было ей не впору и сильно стесняло могучие юные формы. В руках Заплатиной Матрешка была золотой человек, потому что обладала счастливой способностью действовать без рассуждений.
– Ах, господи… что же это такое. Да Виктор Николаич… Ах господи. – причитала Заплатина, бестолково бросаясь из угла в угол.
– Да ведь ты слышал: при-е-хал…
– Что же из этого?
– Болван! Да ведь Привалов – миллионер, пойми ты это… Мил-ли-онер. Ах, господи, где же мой корсет… где мой корсет?
– Дурак. Ах, господи… Ведь говорила я Агриппине Филипьевне, уже сколько раз говорила: «Mon ange, [1] уж поверьте, что недаром приехал этот ваш братец…» Да-с. Вот и вышло по-моему. Ах! вот пойдет переполох: Бахаревы, Ляховские, Половодовы… Я очень рада, что Привалов посбавит им спеси, то есть Ляховским и Половодовым. Уж очень зазнались… даром, что рыльце-то у них в пушку. Вот ужо, погодите, подтянет вас, голубчиков, наследничек-то… Ха-ха… Виктор Николаич, дерево ты этакое, слышишь: Привалов приехал!
– Да отвяжись ты от меня, ржавчина! «Приехал, приехал», – передразнивал он жену. – Нужно, так и приехал. Такой же человек, как и мы, грешные… Дайка мне миллион, да я…
– Отчего же он не остановился у Бахаревых? – соображала Заплатина, заключая свои кости в корсет. – Видно, себе на уме… Все-таки сейчас поеду к Бахаревым. Нужно предупредить Марью Степановну… Вот и партия Nadine. Точно с неба жених свалился! Этакое счастье этим богачам: своих денег не знают куда девать, а тут, как снег на голову, зять миллионер… Воображаю: у Ляховского дочь, у Половодова сестра, у Веревкиных дочь, у Бахаревых целых две… Вот извольте тут разделить между ними одного жениха.
– Бабы – так бабы и есть, – резонировал Заплатин, глубокомысленно рассматривая расшитую цветным шелком полу своего халата. – У них свое на уме! «Жених» – так и было… Приехал человек из Петербурга, – да он и смотреть-то на ваших невест не хочет! Этакого осетра женить… Тьфу.
– Ничего ты не понимаешь, – с напускным равнодушием проговорила Заплатина, облекаясь в перекрашенное шелковое платье травяного цвета и несколько раз примеривая летнюю соломенную шляпу с коричневой отделкой. – Разве мужчины могут что-нибудь понимать? По-твоему, например, Привалов заберется с Иваном Яковлевичем к арфисткам в «Магнит» и будет совершенно счастлив? Да? Как Лепешкин, Ломтев… Ведь и ты не прочь бы присоединиться к их компании. Пожалуйста, не трудитесь отпираться… Все вы, мужчины, одинаковы, и меня не проведете! Нет… Насквозь всех вас вижу: променяете на первую танцовщицу.
Заплатина круто повернулась перед зеркалом и посмотрела на свою особу в три четверти. Платье сидело кошелем; на спине оно отдувалось пузырями и ложилось вокруг ног некрасивыми тощими складками, точно под ними были палки. «Разве надеть новое платье, которое подарили тогда Панафидины за жениха Капочке? – подумала Заплатина, но сейчас же решила: – Не стоит… Еще, пожалуй, Марья Степановна подумает, что я заискиваю перед ними!» Почтенная дама придала своей физиономии гордое и презрительное выражение.
– А ты вот что, Хина, – проговорил Заплатин, наблюдавший за последними маневрами жены. – Ты не очень тово… понимаешь? Пожалей херес-то… А то у, тебя нос совсем клюквой…
– У меня… нос клюквой?!
Хиония Алексеевна выпрямилась и, взглянув уничтожающим взглядом на мужа, как это делают драматические провинциальные актрисы, величественно проговорила:
– Если без меня приедет сюда Агриппина Филипьевна, передай ей, что я к ней непременно заеду сегодня же… Понял?
– Как не понять: вам с Агриппиной Филипьевной теперь работа, в чужом пиру похмелье…
Семья Заплатиных в уездном городке Узле, заброшенном в глубь Уральских гор, представляла оригинальное и вполне современное явление. Она являлась логическим результатом сцепления целой системы причин и следствий, созданных живой действительностью. Эта семья, как истинное дитя своего века, служила выразителем его стремлений, достоинств и недостатков. Виктор Николаич был сын сторожа, отставного солдата Кое-как, с грехом пополам, выучился он грамоте и в самой зеленой юности поступил в уездный суд, где годам к тридцати добился пятнадцати рублей жалованья По тому времени этих денег было совершенно достаточно, чтобы одеваться прилично и иметь доступ в скромные чиновничьи дома. Последнее, ничтожное в своей сущности обстоятельство имело в жизни Заплатина решающее значение. На одной из чиновничьих вечеринок он встретился с чрезвычайно бойкой гувернанткой. Она заинтересовала маленького чиновника. Правда, у гувернантки была довольно сомнительная репутация, но это совершенно выкупалось тремя тысячами приданого. Заплатин был рассудительный человек и сразу сообразил, что дело не в репутации, а в том, что сто восемьдесят рублей его жалованья сами по себе ничего не обещают в будущем, а плюс три тысячи представляют нечто очень существенное. Этот брак состоялся, и его плодами постепенно явились двадцать пять рублей жалованья вместо прежних пятнадцати, далее свой домик, стоивший по меньшей мере тысяч пятнадцать, своя лошадь, экипажи, четыре человека прислуги, приличная барская обстановка и довольно кругленький капитальчик, лежавший в ссудной кассе. Одним словом, настоящее положение Заплатиных было совершенно обеспечено, и они проживали в год около трех тысяч. А между тем Виктор Николаич продолжал получать свои триста рублей в год, хотя служил уже не в уездном суде, а топографом при узловской межевой канцелярии. Все, конечно, знали скудные размеры жалованья Виктора Николаича и, когда заходила речь об их широкой жизни, обыкновенно говорили: «Помилуйте, да ведь у Хионии Алексеевны пансион; она знает отлично французский язык…» Другие говорили просто: «Да, Хиония Алексеевна очень умная женщина». И далекая провинция начинает проникаться сознанием, что умные люди могут получать триста рублей, а проживать три тысячи. Это вполне современное явление никому не резало глаз, а подводилось под разряд тех фактов, которые правы уже по одному тому, что они существуют.
Домик Заплатиных был устроен следующим образом. Довольно приличный подъезд вел в светлую переднюю. Из передней одна дверь вела прямо в уютную небольшую залу, другая – в три совершенно отдельных комнаты и третья – в темный коридор, служивший границей собственно между половиной, где жили Заплатины, и пансионом. Центром всего дома, конечно, была гостиная, отделанная с трактирной роскошью; небольшой столовой она соединялась непосредственно с половиной Заплатиных, а дверью – с теми комнатами, которые по желанию могли служить совершенно отдельным помещением или присоединяться к зале. В зале стояли порядочный рояль и очень приличная мебель. В других комнатах мебель была сборная, обои не первой молодости, занавески с пятнами и отпечатками грязных пальцев Матрешки. В домике Заплатиных кипела вечная ярмарка: одни приезжали, другие уезжали. Преобладающий элемент составляли дамы. Они являлись сюда за последними новостями, делились слухами и уезжали, нагруженные, как пчелы цветочной пылью, целым ворохом сплетен. Idee fixe [2] Хионии Алексеевны была создать из своей гостиной великосветский салон, где бы молодежь училась хорошему тону и довершала свое образование на живых образцах, люди с весом могли себя показать, женщины – блеснуть своей красотой и нарядами, заезжие артисты и артистки – найти покровительство, местные таланты – хороший совет и поощрение и все молодые девушки – женихов, а все молодые люди – невест. Чтобы выполнить во всех деталях этот грандиозный план, у Заплатиных не хватало средств, а главное, что было самым больным местом в душе Хионии Алексеевны, – ее салон обходили первые узловские богачи – Бахаревы, Ляховские и Половодовы. Нужно отдать полную справедливость Хионии Алексеевне, что она не отчаивалась относительно будущего: кто знает, может быть, и на ее улице будет праздник – времена переменчивы. Так ткет паук паутину где-нибудь в темном углу и с терпением, достойным лучшей участи, ждет своих жертв…
– Эта Хиония Алексеевна ни больше ни меньше, как трехэтажный паразит, – говорил частный поверенный Nicolas Веревкин. – Это, видите ли, вот какая штука: есть такой водяной жук! – черт его знает, как он называется по-латыни, позабыл. В этом жуке живет паразит-червяк, а в паразите какая-то глиста… Понимаете? Червяк жрет жука, а глиста жрет червяка… Так и наша Хиония Алексеевна жрет нас, а мы жрем всякого, кто попадет под руку!
Что касается семейной жизни, то на нее полагалось время от двух часов ночи, когда Хиония Алексеевна возвращалась под свою смаковницу из клуба или гостей, до десяти часов утра, когда она вставала с постели. Остальное время всецело поглощалось приемами гостей и разъездами по знакомым. Виктор Николаич мирился с таким порядком вещей, потому что на свободе мог вполне предаваться своему любимому занятию – политике. Сидеть в мягком кресле, читать последний номер газеты и отпивать небольшими глотками душистый мокка – ничего лучшего Виктор Николаич никогда не желал. Его мысли постоянно были заняты высшими соображениями европейской политики: Биконсфильд, Бисмарк, Гамбетта, Андраши, Грант – тут было над чем подумать. Относительно своих гостей Виктор Николаич держался таким образом: выходил, делал поклон, улыбался знакомым и, поймав кого-нибудь за пуговицу, уводил его в уголок, чтобы поделиться последними известиями с театра европейской политики.
– Мне нужно посоветоваться с мужем, – обыкновенно говорила Хиония Алексеевна, когда дело касалось чего-нибудь серьезного. – Он не любит, чтобы я делала что-нибудь без его позволения…
Это, конечно, были только условные фразы, которые имели целью придать вес Виктору Николаичу, не больше того. Советов никаких не происходило, кроме легкой супружеской перебранки с похмелья или к ненастной погоде. Виктор Николаич и не желал вмешиваться в дела своей жены.
Что касается пансиона Хионии Алексеевны, то его существование составляло какую-то тайну: появлялись пансионерки, какие-то дальние родственницы, сироты и воспитанницы, жили несколько месяцев и исчезали бесследно, уступая место другим дальним родственницам, сиротам и воспитанницам. Можно было подумать, что у Хионии Алексеевны во всех частях света бесконечная родня. Чему учили в этом пансионе и кто учил – едва ли ответила бы на это и сама Хиония Алексеевна. Пансион имел сношение с внешним миром только при посредстве Матрешки.
Чтобы довершить характеристику той жизни, какая шла в домике Заплатиных, нужно сказать, что французский язык был его душой, альфой и омегой. Французские фразы постоянно висели в воздухе, ими встречали и провожали гостей, ими высказывали то, что было совестно выговорить по-русски, ими пускали пыль в глаза людям непосвященным, ими щеголяли и задавали тон. В жизни Хионии Алексеевны французский язык был неисчерпаемым источником всевозможных комбинаций, а главное – благодаря ему Хиония Алексеевна пользовалась громкой репутацией очень серьезной, очень образованной и вообще передовой женщины.
Используя все предложенные варианты, распространи части сложного предложения, чтобы вместо запятой поставить точку с запятой. Фамилии авторов в скобках указывать не нужно! Не забывай ставить точку в конце предложения!
Пример:
Высоко летели лебеди, за ними спешили утки, потом двигался клин журавлей (Т.).
Варианты распространения: громко крякая; не нарушая строй.
Ответ: Высоко летели лебеди; за ними, громко крякая, спешили утки; не нарушая строй, двигался клин журавлей.
Возвышалась одинокая усадьба Хоря, она состояла из нескольких сосновых срубов, ворота не скрипели.
Варианты распространения:
посреди леса; на расчищенной и разработанной поляне; соединённых заборами.
II. Расставь знаки препинания в бессоюзном сложном предложении.
Она сидела неподалёку на скамье под покосившимся деревянным грибом такие делают в лагерях для часовых (Пауст.)
III. Реши пунктуационные задачи.
На нивы жёлтые нисходит тишина(: ;, )
В остывшем воздухе от меркнущих селений,
Дрожа, несётся звон(:;,)
И ты стоишь одна.
Найдите предложения, в которых запятая(-ые) ставится(-ятся) в соответствии с одним и тем же правилом пунктуации. Запишите номера этих предложений. (1)По глухой Садовой улице он пришёл к обрыву над рекой, замкнутому древней приземистой церковкой. (2)Тупик, сады за заборами и деревянные домишки в три окна. (3)Церковные двери были раскрыты, он, крестясь, вошёл. (4)Здесь были низкие стены, выкрашенные синей краской. (5)Он поднялся на ступени амвона и подошёл к чудотворной иконе, расположенной возле северных дверей алтаря. (6)Икона была из толстого тёмного дерева на бархатной вишнёвой подкладке. (7)Когда он опустился на колени, послышались тихие слова: «Возврати мне её! Всё-таки не могу я без неё!» и можно все расписать
(1) По глухой Садовой улице он пришёл к обрыву над рекой, /замкнутому древней приземистой церковкой/.
(4) Здесь были низкие стены, /выкрашенные синей краской/.
(5) Он поднялся на ступени амвона и подошёл к чудотворной иконе,
/расположенной возле северных дверей алтаря/.
**Запятая выделяет обособленное определение, выраженное причастным оборотом
Читайте также: