Прототипическими образами главного героя и самой темы новеллы смерть в венеции послужили
В конце мая 1911 года, через несколько дней после смерти Густава Малера в Вене, в Венецию приехал Томас Манн с семьей. У него было задание написать короткую заметку о Рихарде Вагнере, который умер в этом городе 30 лет назад. В том же пляжном отеле жил польский мальчик Владислав Моес, которого друзья звали Адзио. Манн заметил, что отвлекается от своих бумаг и смотрит на мальчика и что им овладела навязчивая идея. Переживание легло в основу “Смерти в Венеции”, где известный немецкий писатель по имени Густав фон Ашенбах влюбляется в мальчика Тадзио на каникулах в Венеции.
В отличие от своего альтер эго у Ашенбаха одержимость доходит до комически унизительной степени; он преследует мальчика в городе и размалевывает косметикой лицо, чтобы казаться моложе. Венеция во власти эпидемии холеры, и Ашенбах сознательно рискует здоровьем, чтобы остаться рядом с мальчиком. Он умирает на пляже на глазах у возлюбленного.
При первом знакомстве повесть Манна кажется напыщенной, несколько перегруженной историей о борьбе художника с соперничающими требованиями разума и тела, об аполлоническом и дионисийском началах. Внешность Ашенбаха напоминает фигуру Малера, чьи некрологи Манн прочитал в газетах, и эта связь придает вымышленному писателю налет высокой духовности. Но есть что-то чуть смехотворное в списке его упорядоченных шедевров, заполненном проектами, которыми Манн занимался сам, но затем отложил в сторону, – роман о Фридрихе Великом, роман под названием “Майя”, трактат о “духе и искусстве”. Смесь интеллектуальной напыщенности и преклонения перед мальчиком у Ашенбаха напоминает Стефана Георге с его кругом неосредневековых подростков, а также поэта XIX века Августа фон Платена, который превозносил юность в формально безупречных сонетах. В итоге “Смерть в Венеции” безжалостно высмеивает безнадежно возвышенного художника, побежденного сексуальными желаниями, которые он аккуратно подавлял. Сам Манн избежал этой западни, просто написав рассказ, удовлетворив свое желание безобидным образом.
Бриттену было нелегко посмеяться над затруднительным положением Ашенбаха, так как его собственная ситуация была опасно похожа. Именно в Венеции во время репетиций “Поворота винта” Бриттен неловко увлекся Дэвидом Хэммингсом. По мере продвижения работы над “Смертью в Венеции” жизнь продолжала отражать искусство тревожным образом. Бриттен отменил крайне важную операцию на сердце, чтобы закончить оперу; согласно Дональду Митчеллу, “он спокойно и бесстрастно говорил с нами о возможности не делать операцию, несмотря на то что ему ясно объяснили, что у этого пути есть только один исход – возможно, очень короткая продолжительность жизни”. Передавали также слова Пирса, сказавшего: “Бен пишет дурную оперу, и это его убивает”. Это предложение вполне могло бы быть цитатой из истории Манна.
В начале оперы Ашенбах находится в ловушке исключительно интеллектуальной сферы – “Мой разум работает, мой разум работает, но слова не приходят”, – и его первая фраза, состоящая из 12 слогов, символически связана с додекафонным рядом. К концу первого акта Ашенбах уже может сказать Тадзио: “Я тебя люблю”, хотя мальчик находится слишком далеко, чтобы расслышать. Но его любовные признания все еще затаенные и сдавленные; мелодия слов “Я люблю тебя” заканчивается как будто банальным ми-мажорным аккордом, но ми и си – глубоко в басах, а соль-диез – не более чем тень в теноровой партии (сквозь ту же тональность летит “невидимый червь” Блейка в “Серенаде”). И здесь начинается слышимый распад личности Ашенбаха; навязчивые повторения и самоцитаты повторяют финальное безумие Граймса. И все же, когда Ашенбах смиряется со своими положением и судьбой – “О Ашенбах… Знаменитый мастер… Самодисциплина… твоя сила… Все блажь, все притворство…”, – оркестр наносит последний удар малеровскому величию.
Музыка Тадзио приходит из другого мира. В ее основе – балийский гамелан, с которым Бриттен впервые встретился еще в Америке с помощью композитора Колина Макфи и с которым ближе познакомился непосредственно во время визита на Бали в 1956 году. Один из ладов гамелана, который он записал во время поездки, идеально совпадает с темой Тадзио из “Смерти в Венеции”. Звуки, схожие с гамеланом, начали появляться в музыке Бриттена с конца 1950-х: в балетной партитуре “Принца пагод”, в церковной притче “Река Керлью”, в музыке Оберона в “Сне в летнюю ночь” и особенно значительно в “пацифистской опере” “Оуэн Уингрейв”, герой которой восстает против своего военного семейства. Воспевание экзотики у Бриттена имеет и политический оттенок – композитор подтверждает свою позицию, направленную против господствующих классов, – и также эротический. Он, вероятно, знал от Макфи, который был пионером сочинения музыки для гамелана, что западные путешественники на Бали могли покупать внимание местных мальчиков по скромной цене. Тадзио – не невинный англиканец; он представляет собой стереотип Восточного Другого, доступного и осведомленного. Вполне вероятно, что в этой сцене девственником является Ашенбах.
В истории Манна совершенно ясно, что “отношения” Ашенбаха с Тадзио от начала до конца являются плодом воспаленного воображения. Умирая на пляже, знаменитый автор видит галлюцинацию момента соединения – “ему чудилось, что бледный и стройный психагог издалека шлет ему улыбку, кивает ему…”[90], и затем он умирает. Последняя фраза – “И в тот же самый день потрясенный мир с благоговением принял весть о его смерти” – показывают холодную беспристрастность Манна по отношению к своему альтер эго.
В опере Тадзио кивает на самом деле, и чувству завершенности, которое испытывает Ашенбах, позволено растянуться до финальных тактов. Снова во взлете струнных есть что-то малеровское. Тема Тадзио приобретает новую силу и мудрость. Тем не менее она сохраняет свой ориентальный аспект, отливая и приливая, как индуистская рага. Музыка разума замирает, и остаются только высокая скрипка и глокеншпиль – музыка Другого. Мы попадаем в сознание Тадзио, видим мир его глазами. После смерти Ашенбаха он перестает быть объектом желания, но становится его голосом. Он как король Рогер у Шимановского, поднимающийся из “бездны одиночества, власти”, чтобы принять солнечную ванну.
Как Ашенбах, Шостакович и Бриттен умерли в зрелом возрасте. Во время последнего путешествия в Америку в 1973 году Шостакович провел день с врачами из Национального института здоровья, которые не смогли предложить никакого способа разобраться с его многочисленными проблемами. По словам его американского переводчика Александра Дункеля, композитор спокойно принял эту новость, практически отмахнулся от нее. Он побывал на концерте Пьера Булеза и Нью-Йоркской филармонии и посетил банкет после концерта, во время которого произошла неловкость: “арх-апостол модернизма”, как Шостакович называл Булеза, нагнулся, чтобы поцеловать руку композитору, о котором ни разу не сказал ни одного доброго слова. “Я был настолько захвачен врасплох, – рассказывал Шостакович Гликману, – что не успел вовремя вырвать руку”.
Более искренний знак уважения был продемонстрирован Шостаковичу, когда он слушал “Аиду” в “Метрополитен-опера”. Во время последнего антракта трубачи в оркестре приветствовали его, сыграв первую фразу последней части Пятой симфонии. Теперь Шостакович был великим человеком в ложе, центром благоговения.
Каким-то образом Шостакович продолжал писать музыку, несмотря на то что у него почти не действовала правая рука. Черты бетховенской “Лунной сонаты” загадочно проникают в его последнее произведение, Сонату для альта, написанную в июне – начале июля 1975 года. Он умер 9 августа в возрасте 68 лет. На премьере сонаты Федор Дружинин в ответ на овации поднял над головой партитуру, повторив жест, сделанный Мравинским на премьере Пятой.
Бриттен умер в декабре следующего года в возрасте 63 лет от осложнений, вызванных бактериальным эндокардитом – той же болезнью, что убила Малера. Майкл Типпетт написал великодушный некролог: “Я хочу сказать здесь и сейчас, что Бриттен был для меня самым чисто музыкальным человеком из всех, кого я встречал и с кем я был знаком”. Настолько же выдающимся был жест, сделанный королевой Елизаветой II, главой англиканской церкви. Узнав о смерти Бриттена, она послала телеграмму с соболезнованиями Питеру Пирсу.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.
Продолжение на ЛитРес
ОТ ВЕРОНЫ ДО ВЕНЕЦИИ
ОТ ВЕРОНЫ ДО ВЕНЕЦИИ Верона, 16 сентября.Итак, амфитеатр, первый значительные памятник древности, который я увидел, и в какой сохранности! Когда я вошел, но особенно когда стал ходить по верхней его кромке, странное чувство охватило меня: подо мной было нечто грандиозное, а в
ОТ ВЕРОНЫ ДО ВЕНЕЦИИ
ОТ ВЕРОНЫ ДО ВЕНЕЦИИ Верона, 16 сентября.Итак, амфитеатр, первый значительные памятник древности, который я увидел, и в какой сохранности! Когда я вошел, но особенно когда стал ходить по верхней его кромке, странное чувство охватило меня: подо мной было нечто грандиозное, а в
III ЖИЗНЬ В ВЕНЕЦИИ 1739-1743
III ЖИЗНЬ В ВЕНЕЦИИ 1739-1743 “Он приехал из Падуи, где занимается изучением наук”, — такими словами меня представляли повсюду, куда бы я ни приходил, и это незамедлительно вызывало внимание моих сверстников, похвалы отцов и ласкательства старух, а также тех женщин, кои, ещё не
VI ЖИЗНЬ В ВЕНЕЦИИ 1746 год
VI ЖИЗНЬ В ВЕНЕЦИИ 1746 год Синьора Манцони предсказывала, что мне не суждено остаться на военной службе[3], и когда я сказал ей о своём намерении выйти из оной по причине оказанной мне несправедливости, она смеялась до слёз, а потом спросила, чем я намерен теперь заняться. Я
186. Автору «Венеции»
186. Автору «Венеции» Как живо мне напомнил ты Мою «Венецию Востока» У самой голубой черты В лазурный край волны глубокой. Хоть нет там пьяццы и гондол, Но так свежо, но так просторно Дрожат лучи, смеется дол, И море ропщет непокорно. 20 января
Глава двадцатая СМЕРТЬ В ВЕНЕЦИИ
Глава двадцатая СМЕРТЬ В ВЕНЕЦИИ Доктор Эррера (в пересказе Папорова): «В мае сорок девятого Эрнесто стоял на палубе, несмотря на довольно основательное пекло, при полном параде. Элегантный костюм и галстук уже издали свидетельствовали о его хорошем состоянии. Правда, как
Смерть в Венеции
Смерть в Венеции Август 1907 года, Вена. В отеле «Захер» напротив Венской оперы живут четверо: Тарновская, Перье, Наумов, Прилуков. Доната Дмитриевича разыскивает за долги русская полиция, и он регистрируется по чужому паспорту на имя немецкого подданного Зейферта.
Гитлер и Муссолини встречаются в Венеции
Гитлер и Муссолини встречаются в Венеции 18 апреля 1933 года в Венеции состоялась первая официальная встреча между Гитлером и Муссолини. Мы летели над Альпами при ясной погоде. Для Гитлера, точно так же, как и ранее для Геринга, это был первый полет над Альпами. Все увиденное
Коммуны в Венеции
Коммуны в Венеции Государство-город Венеция просуществовало более одной тысячи лет! Больше, чем любое другое государство-город в мировой истории. Во главе венецианского государства с конца VII века (еще до рождения самого города на р.Риальто) — стал внедряться институт
От Мантуи до Венеции
От Мантуи до Венеции Первой остановкой на пути беглецов была Мантуя. Жена властителя города маркиза Изабелла Гонзага была женщиной образованной, любительницей и знатоком искусств. Она всегда восхищалась талантом Леонардо, и было бы глупо не остановиться у нее, пока не
В Венеции много кур. Но это голуби
В Венеции много кур. Но это голуби В Венеции нет автотранспорта. То есть вовсе. Для меня это было открытием, хоть и раньше я знала, что с этим здесь не густо. Но не до такой же степени! Тут даже врачи скорой помощи и полицейские рассекают на лодках и катерах! И таксисты, и
Заклятие Венеции
Заклятие Венеции Проследив за намёками из письма Тритемия, мы не нашли указаний на его местонахождение. Его не было ни в Париже, ни в Праге, и он не мог следить за публикацией своих книг: несмотря на прозвучавшие в них заявления, эти книги ещё долго не будут опубликованы.
От Мантуи до Венеции
От Мантуи до Венеции Первой остановкой на пути беглецов была Мантуя. Жена властителя города маркиза Изабелла Гонзага была женщиной образованной, любительницей и знатоком искусств. Она всегда восхищалась талантом Леонардо, и было бы глупо не остановиться у нее, пока не
Писатель Густав Ашенбах, именуемый со дня своего пятидесятилетия фон Ашенбахом, жарким майским вечером отправляется на прогулку по улицам Мюнхена в надежде отдохнуть и собраться с силами для плодотворной творческой работы. На трамвайной остановке около Северного кладбища он видит человека необычной наружности – белокожего, веснушчатого, рыжеволосого, с обнажёнными дёснами и белыми длинными зубами, с рюкзаком за плечами и палкой с железным наконечником в руках. Приняв его за странника, Ашенбах ощущает внутри неуёмную тягу к странствиям. Перед глазами героя проносятся красочные видения тропических болот, но он быстро обуздывает мечтательность, понимая, что ему нужно как можно скорее закончить своё творение, а не шататься без дела по свету. При этом Густав чувствует, что бесконечное затворничество в маленьком домике в горах не даёт ему двигаться дальше, а значит – нужно куда-то поехать, чтобы вернуть себе былую радость творчества.
Автор романа «Майя», повествующего о жизни Фридриха Прусского, рассказа «Ничтожный» и трактата «Дух и искусство» родился в Л. – окружном городе Силезской провинции, в семье судейского чиновника. Он рос болезненным ребёнком, учился дома и мечтал дожить до старости.
В возрасте пятидесяти лет Ашенбах уделяет много внимания самодисциплине – он обливается по утрам холодной водой и сразу же приступает к работе, чтобы не растрачивать зря накопленные во сне силы. Центральной темой своих произведений писатель делает героизм слабых. В литературе он одинаково хорошо понимает потребности как буржуазного большинства, любящего духовную общедоступность, так и современной ему молодёжи – циничной и привыкшей видеть вокруг себя одни проблемы. К зрелому возрасту Ашенбах пишет более официозно, в отшлифовано-традиционном стиле. Некоторые страницы из его книг включают в школьные хрестоматии. В пятьдесят лет он получает дворянство из рук немецкого государя.
В юности фон Ашенбах был женат на дочери профессора, которая слишком быстро ушла из жизни, оставив после себя дочь – теперь уже замужнюю.
Через две недели после описанной выше прогулки писатель отправляется на поиски приключений. В начале он останавливается на острове в Адриатическом море, но быстро понимает, что ему не нравится в окружении многочисленных отдыхающих и влажного, дождливого климата. Новой целью Ашенбаха становится Венеция, куда он едет на небольшом пароходе. В свой любимый город, всегда встречавший его чистым синим небом, писатель пребывает под пеленой дождя. Пассажиры больше часа ждут таможенного и санитарного досмотра, после чего с радостью сходят на берег.
Ашенбах нанимает гондолу, чтобы доехать до площади Святого Марка и пересесть там на вапоретто, но неприятного вида гондольер сам везёт его в сторону Лидо. Писатель на мгновение задумывается о том, что имеет дело с преступником, но мягкое покачивание волн навевает на него безмятежность, и он. спокойно доезжает до отеля. Пока Ашенбах меняет деньги, гондольер с гондолой исчезают.
После непродолжительной прогулки писатель переодевается и спускается к ужину. В холле он встречает других постояльцев отеля – людей разных национальностей, но преимущественно славян. Внимание Ашенбаха привлекает польское семейство, в котором строго одетые старшие девочки ведут себя очень чопорно, и только их брат – необычайно красивый мальчик с золотистыми кудрями выглядит крайне свободно и аристократично.
Ветреная пасмурная погода стоит в Венеции и на следующий день. Ашенбах начинает грустить и задумывается об отъезде. За завтраком он вновь наблюдает за юными поляками. Мальчик, как и положено всеобщему любимцу, спит дольше всех и приходит в ресторан последним.
Днём Ашенбах отдыхает на пляже. Он наслаждается видом моря, купальщиков, продавцов сладостей и фруктов и решает, что лучшего ему не найти. Писатель видит, как красивый мальчик идёт в сторону моря и его лицо перекашивается от ненависти при виде русского семейства. Имя прелестного ребёнка, доносящееся до слуха Ашенбаха сквозь рокот волн, звучит как Адзио, то есть Тадзио – Тадеуш.
Ашенбах вновь отдыхает на пляже, время от времени любуясь красотой Тадзио. В полдень он идёт в номер, изучает своё отражение в зеркале и думает о собственной писательской славе. После второго завтрака он встречает Тадзио в лифте, видит, насколько несовершенны зубы мальчика, с удовлетворением замечает его болезненность и то, что последний, скорее всего, не доживёт до старости.
Вечер Ашенбах проводит в Венеции. Бродя по улицам, наполненным липкой жарой и толкотнёй, он вновь решает уехать. Ещё до обеда он просит счёт у администрации отеля, но на следующее утро замечает, что воздух как будто стал свежее, и начинает жалеть о своём поступке.
За завтраком писатель негодует на официанта, пытающегося выпроводить его из отеля раньше времени. Вставая из-за столика, он сталкивается с Тадзио и мысленно благословляет прелестного мальчика. На пароходе Ашенбах впадает в уныние: ему очень тяжело расставаться с Венецией. Подъезжая к вокзалу, писатель корит себя за слабость и боится, что если он сейчас уедет из любимого города, то больше никогда его не увидит. Отправленный не в том направлении сундук разрешает мучительное томление Ашенбаха и позволяет ему вернуться на Лидо.
Двое суток Ашенбах ходит в дорожном костюме. По возвращении багажа он переодевается в привычные вещи и даже и не думает уезжать из отеля. Солнечные дни писатель проводит, нежась на пляже и совершая поездки в город, и в каждый из них он встречается с прекрасным Тадзио. Чем больше Ашенбах наблюдает за мальчиком, тем сильнее покоряется его красоте. Он начинает испытывать к ребёнку чувственное влечение.
Под влиянием любви Ашенбах создаёт миниатюрное литературное произведение. Как-то раз он долго идёт за Тадзио, но ему не хватает решимости познакомиться с предметом своего обожания. Постепенно мужчина с мальчиком начинают переглядываться. Случайно встретив Тадзио, Ашенбах не успевает скрыть свою радость. Мальчик улыбается в ответ.
На четвёртой неделе своего пребывания на Лидо Ашенбах начинает замечать, что количество отдыхающих в отеле значительно уменьшилось. В Венеции он чувствует странный запах дезинфекции.
Писателю становится мало случайных встреч с Тадзио. Он начинает ходить за ним по городу, отстаивает службу в храме, преследует его на гондоле. Из немецких газет Ашенбах узнаёт о распространяющейся по Италии эпидемии. Окружающие его люди – официант, певец – все, как один, говорят, что Венецию дезинфицируют из-за жары и сирокко, и только молодой англичанин из Бюро путешествий рассказывает, что в город пришла азиатская холера.
Вышедшая из дельты Ганга болезнь была завезена в Италию водным путём. Первыми жертвами заразы стали портовый рабочий и торговка зеленью. Затем количество странных смертей выросло до нескольких десятков случаев. Вернувшийся из Венеции австриец скончался от болезни дома, дав повод немецким газетам рассуждать о начавшейся эпидемии. Постепенно инфекция распространилась по всему городу. Люди стали сотнями умирать в тяжёлых мучениях. Страшная болезнь испортила венецианские нравы: город погряз в разгульном образе жизни, разбойных нападениях и убийствах. По мнению англичанина из Бюро путешествий, власти со дня на день объявят карантин.
Ашенбах думает о том, что если он предупредит о происходящем в Венеции мать Тадзио, то ему будет позволено коснуться рукой головы любимого. Однако это означает возвращение к прежнему образу жизни, а этого писатель страшится больше всего на свете. Ашенбах ничего не говорит полякам. Ночью ему снится бешеная пляска вокруг огромного деревянного фаллоса, заканчивающаяся неистовым совокуплением и убийством животных.
Страсть Ашенбаха выходит из-под контроля. Он красит волосы, освежает цвет лица и мечтает о том, что смерть уничтожит всё живое вокруг, оставив его наедине с Тадзио. Как-то раз, преследуя на венецианских улочках своего кумира, писатель чувствует сильную усталость. Через несколько дней Ашенбаху становится дурно. В то же утро он узнаёт, что поляки уезжают. Писатель умирает в шезлонге, глядя на прекрасного Тадзио, уходящего в море.
Историю влюбленности пожилого писателя в мальчика-подростка с самого начала окружали скандалы. Опубликованная в 1912 году, когда Томасу Манну было 36 лет, книга не получила большой популярности, а тема гомосексуальности, хотя и исключительно платонической, вызвала осуждение.
Вторая волна возмущения поднялась после экранизации новеллы Манна в 1971 году итальянским режиссером Лукино Висконти — спустя 60 лет после первой публикации эта история все еще казалась непристойной. Фильму предрекали провал в прокате в США (чего не произошло), режиссера засыпали вопросами и осуждениями.
«Смерть в Венеции» сюжет
Пожилой писатель Густав фон Ашенбах, всю жизнь проживший словно сжатый до побелевший костяшек кулак, руководствуясь только разумом и долгом, но не эмоциями, едет отдохнуть в Венецию, на остров Лидо. Но экскурсии ему скучны, пляжный отдых тоже не по душе, отсутствие работы и дисциплины действует на нервы.
От скуки Ашенбах изучает других постояльцев отеля и в один роковой день замечает восхитительно красивого мальчика того мимолетного возраста, когда он уже не ребенок, но еще и не юноша. Мальчика зовут Тадзио, он поляк, отдыхает в Венеции с матерью и сестрами. И вот мужчина на склоне лет, человек стального характера, всю жизнь возводивший холодный разум в культ, влюбляется в подростка.
По началу он противится своей страсти, ведь ничего такого прежде в его жизни не было и совершенно точно не должно было случиться. Он находит для своей страсти разные оправдания, например, что он восхищен красотой мальчика как удивительным созданием природы или произведением искусства. Ведь он творец, и вполне логично, что у него развито чувство прекрасного. Или он подобно Сократу, мечтает об ученике, с которым мог бы поделиться своей мудростью и знаниями.
Но правда неумолима, и писателя сжигает страсть. Он совершенно иррационально влюблен, вероятно, впервые в жизни. Он ничего больше не хочет, как только потихоньку преследовать Тадзио, чтобы любоваться им издалека.
Точка невозврата
Ашенбах не надеется на взаимность и не намерен признаваться в своих чувствах (он и самому себе до последнего в них не признается), но расстаться с объектом страсти для него немыслимо. Тем временем сезонный ветер сирокко приносит с берегов Африки чуму (скорее всего, речь о холере), оставаться в городе не безопасно, но руководство отеля, где живут и Ашенбах, и польское семейство, предпочитает заработок здоровью своих клиентов, и не сообщает об опасности.
Читайте «Смерть в Венеции» онлайн на нашем сайте — писатель случайно узнает о болезни, но он уже настолько погряз в своей одержимости, что не способен мыслить здраво. Он знает, что Венецию нужно как можно скорее покинуть, но вместо этого идет в салон, стрижется и делает макияж, чтобы выглядеть моложе. Эффект получается обратный — его лицо напоминает посмертную маску, но Ашенбах уже не способен это заметить. Когда он возвращается в отель, в холле встречает Тадзио с семьей, но не предупреждает их об опасности.
Реальный прототип
Принято считать, что прототипом Ашенбаха выступил австрийский композитор Густав Малер. Очередным подтверждением этой теории стало то, что Висконти в своей экранизации вернул персонажу первоначальную профессию, сделав своего Ашенбаха композитором.
По другой версии, Манна вдохновила история о влюбленности Гете в юную Ульрику фон Леветцов. Так или иначе, у писателя был замысел показать разрушительную силу страсти, и влюбленность с огромной разницей в возрасте, к тому же еще и предосудительная подошла для этой цели как нельзя лучше.
Густав Ашенбах, или фон Ашенбах, как он официально именовался со дня своего пятидесятилетия, в теплый весенний вечер 19… года – года, который в течение столь долгих месяцев грозным оком взирал на наш континент, – вышел из своей мюнхенской квартиры на Принцрегентштрассе и в одиночестве отправился на дальнюю прогулку. Возбужденный дневным трудом (тяжким, опасным и как раз теперь потребовавшим от него максимальной тщательности, осмотрительности, проникновения и точности воли), писатель и после обеда не в силах был приостановить в себе работу продуцирующего механизма, того «totus animi continuus»[1], в котором, по словам Цицерона, заключается сущность красноречия; спасительный дневной сон, остро необходимый при все возраставшем упадке его сил, не шел к нему. Итак, после чая он отправился погулять, в надежде, что воздух и движение его приободрят, подарят плодотворным вечером.
Было начало мая, и после сырых и промозглых недель обманчиво воцарилось жаркое лето. В Английском саду, еще только одевшемся нежной ранней листвой, было душно, как в августе, и в той части, что прилегала к городу, – полным-полно экипажей и пешеходов. В ресторане Аумейстера, куда вели все более тихие и уединенные дорожки, Ашенбах минуту-другую поглядел на оживленный народ в саду, у ограды которого стояло несколько карет и извозчичьих пролеток, и при свете заходящего солнца пустился в обратный путь, но уже не через парк, а полем, почувствовав усталость. К тому же над Ферингом собиралась гроза. Он решил у Северного кладбища сесть в трамвай, который прямиком доставит его в город.
По странной случайности на остановке и вблизи от нее не было ни души. Ни на Унгарерштрассе, где блестящие рельсы тянулись по мостовой в направлении Швабинга, ни на Ферингском шоссе не видно было ни одного экипажа. Ничто не шелохнулось и за заборами каменотесных мастерских, где предназначенные к продаже кресты, надгробные плиты и памятники образовывали как бы второе, ненаселенное кладбище, а напротив в отблесках уходящего дня безмолвствовало византийское строение часовни. На его фасаде, украшенном греческими крестами и иератическими изображениями, выдержанными в светлых тонах, были еще симметрически расположены надписи, выведенные золотыми буквами, – речения, касающиеся загробной жизни, вроде: «Внидут в обитель господа» или: «Да светит им свет вечный». В ожидании трамвая Ашенбах развлекался чтением этих формул, стараясь погрузиться духовным взором в их прозрачную мистику, но вдруг очнулся от своих грез, заметив в портике, повыше двух апокалиптических зверей, охранявших лестницу, человека, чья необычная наружность дала его мыслям совсем иное направление.
Вышел ли он из бронзовых дверей часовни, или неприметно приблизился и поднялся к ней с улицы, осталось невыясненным. Особенно не углубляясь в этот вопрос, Ашенбах скорее склонялся к первому предположению. Среднего роста, тощий, безбородый и очень курносый, этот человек принадлежал к рыжеволосому типу с характерной для него молочно-белой веснушчатой кожей. Обличье у него было отнюдь не баварское, да и широкополая бастовал шляпа, покрывавшая его голову, придавала ему вид чужеземца, пришельца из дальних краев. Этому впечатлению, правда, противоречили рюкзак за плечами – как у заправского баварца – и желтая грубошерстная куртка; с левой руки, которою он подбоченился, свисал какой-то серый лоскут, надо думать, дождевой плащ, в правой же у него была палка с железным наконечником; он стоял, наклонно уперев ее в пол, скрестив ноги и бедром опираясь на ее рукоятку. Задрав голову, так что на его худой шее, торчавшей из отложных воротничков спортивной рубашки, отчетливо и резко обозначился кадык, он смотрел вдаль своими белесыми, с красными ресницами глазами, меж которых, в странном соответствии со вздернутым носом, залегали две вертикальные энергические складки. В позе его – возможно, этому способствовало возвышенное и возвышающее местонахождение – было что-то высокомерно созерцательное, смелое, дикое даже. И то ли он состроил гримасу, ослепленный заходящим солнцем, то ли его лицу вообще была свойственна некая странность, только губы его казались слишком короткими, оттянутые кверху и книзу до такой степени, что обнажали десны, из которых торчали белые длинные зубы.
Возможно, что Ашенбах, рассеянно, хотя и пытливо, разглядывая незнакомца, был недостаточно деликатен, но вдруг он увидел, что тот отвечает на его взгляд и притом так воинственно, так в упор, так очевидно желая его принудить отвести глаза, что неприятно задетый, он отвернулся и зашагал вдоль заборов, решив больше не обращать внимания на этого человека. И мгновенно забыл о нем. Но либо потому, что незнакомец походил на странника, либо в силу какого-нибудь иного психического или физического воздействия, Ашенбах, к своему удивлению, внезапно ощутил, как неимоверно расширилась его душа; необъяснимое томление овладело им, юношеская жажда перемены мест, чувство, столь живое, столь новое, или, вернее, столь давно не испытанное и позабытое, что он, заложив руки за спину и взглядом уставившись в землю, замер на месте, стараясь разобраться в сути и смысле того, что произошло с ним.
Это было желанье странствовать, вот и все, но оно налетело на него как приступ лихорадки, обернулось туманящей разум страстью. Он жаждал видеть, его фантазия, еще не умиротворившаяся после долгих часов работы, воплощала в единый образ все чудеса и все ужасы пестрой нашей земли, ибо стремилась их представить себе все зараз. Он видел: видел ландшафт, под небом, тучным от испарений, тропические болота, невероятные, сырые, изобильные, подобие дебрей первозданного мира, с островами, топями, с несущими ил водными протоками; видел, как из густых зарослей папоротников, из земли, покрытой сочными, налитыми, диковинно цветущими растениями, близкие и далекие, вздымались волосатые стволы пальм; видел причудливо безобразные деревья, что по воздуху забрасывали свои корни в почву, в застойные, зеленым светом мерцающие воды, где меж плавучими цветами, молочно-белыми, похожими на огромные чаши, на отмелях, нахохлившись, стояли неведомые птицы с уродливыми клювами и, не шевелясь, смотрели куда-то вбок; видел среди узловатых стволов бамбука искрящиеся огоньки – глаза притаившегося тигра, – и сердце его билось от ужаса и непостижимого влечения. Затем виденье погасло, и Ашенбах, покачав головой, вновь зашагал вдоль заборов каменотесных мастерских.
Давно уже, во всяком случае с тех пор как средства стали позволять ему ездить по всему миру когда вздумается, он смотрел на путешествия как на некую гигиеническую меру, и знал, что ее надо осуществлять время от времени, даже вопреки желаниям и склонностям. Слишком занятый задачами, которые ставили перед ним европейская душа и его собственное я, не в меру обремененный обязанностями творчества, бежавший рассеяния и потому неспособный любить шумный и пестрый мир, он безоговорочно довольствовался созерцанием того, что лежит на поверхности нашей земли и для чего ему нет надобности выходить за пределы своего привычного круга, и никогда не чувствовал искушения уехать из Европы. С той поры, как жизнь его начала клониться к закату и ему уже нельзя было словно от пустой причуды отмахнуться от присущего художнику страха не успеть, от тревоги, что часы остановятся, прежде чем он совершит ему назначенное и отдаст всего себя, внешнее его бытие едва ли не всецело ограничилось прекрасным городом, ставшим его родиной, да незатейливым жильем, которое он себе выстроил в горах и где проводил все дождливое лето.
И то, что сейчас так поздно и так внезапно нашло на него, вскоре было обуздано разумом, упорядочено смолоду усвоенной самодисциплиной. Он решил довести свое творение, для которого жил, до определенной точки, прежде чем переехать в горы, и мысль о шатанье по свету и, следовательно, о перерыве в работе на долгие месяцы показалась ему очень беспутной и разрушительной; всерьез об этом нечего было и думать. Тем не менее он слишком хорошо знал, на какой почве взросло это нежданное искушение. Порывом к бегству, говорил он себе, была эта тоска по дальним краям, по новизне, эта жажда освободиться, сбросить с себя бремя, забыться – он бежит прочь от своей работы, от будней неизменного, постылого и страстного
Читайте также: