Толя орлов по прозвищу гром гремит сидел на табурете возле кровати
1. Подлинная любовь рождается только в сердце пережившем заботы о другом человеке. Лёгкий ветерок срывавшийся иногда с озёр окружённых купами ольхи разливал в воздухе запах лесистой почвы. Ветер осенний пронизывающий целый день дул с востока. Малообщительный по натуре он после смерти жены стал ещё замкнутее. Саша Бережкова в шёлковом платье и шали сидела на диване.
2. Мы встретились как старые знакомые. Они устало улыбались нам молодым и крепким ребятам. Артиллерист береговой охраны майор хорошо знал заминированные места. Парень этот по прозвищу Дымок был на редкость кучеряв.
3. Подошли лётчики из военного санатория и неторопливо покачиваясь в сёдлах подъехали старики из соседнего колхоза. Охота в заповедниках согласно принятым постановлениям запрещена. Он долго наблюдал как вытянув шею и шипя важный белый гусь разгуливал по двору.
4.Помимо своего резкого ответа Андрей Гаврилович написал ещё довольно резкую бумагу но она впоследствии не понадобилась. В комнате кроме раздвижного стола да четырёх соломенных стульев не было никакой мебели
5. Казак мой вопреки приказанию спал крепким сном держа ружьё обеими руками.
В данных предложениях расставьте знаки препинания, графически объясните их постановку. Назовите вид обособлений в каждой группе предложений:
1.Все люди занятые истинно важным делом всегда просты. Рыбачьи лодки вытащенные на берег образовывали на белом песке ряд тёмных килей напоминающих хребты огромных рыб.
2. Лев Толстой как художник гениален. Моему спутнику старому охотнику удалось встретить в лесу леопарду. Чапаев с Фёдором тесные друзья и неразлучные работники у себя на квартире бывали редко.
3. Сорока вспорхнула и распустив хвост по прямой полетела прочь. Несмотря на частые невзгоды Андерсену выпало счастье быть обласканным своим народом ещё при жизни. Уже глубокой ночью внезапно очнувшись превозмогая боль он попробовал встать.
4. Вместо голых утёсов я увидел около себя зелёные горы и плодоносные деревья. В книгах Арсеньева помимо ярких художественных зарисовок много ценного исследовательского материала.
1. На берегу усеянном мелкими и острыми камнями заросшими глубоким мхом ещё приметнее чувствовалась весна. А лес молчаливый и тёмный тянулся на много вёрст вокруг. Подавленный тоской подгоняемый ветром я бессильно брёл по улицам города
2. Сосна как дерево смолистое почти не поддаётся гниению. Мы старые адвокаты очень ценим ораторское искусство. Упрямец во всём юноша оказался упрямцем и в учении.
3. Он показал Натке дорогу постоял всё ещё продолжая чему-то улыбаться. Галя стояла на земляном полу босая несмотря на холод и мальчик тоже сидел рядом. Чёрная речка вследствие таяния снегов и ледника вышла из берегов. Федосей чуть приоткрыл дверь и высунув голову и оглядевшись осторожно шагнул в темноту. Отдавши нужные приказания ещё с вечера проснувшись поутру очень рано надевши фрак брусничного цвета Чичиков сошёл с лестницы и сел в бричку.
4.Быстрым шагом прошёл я кусты взобрался на холм и вместо ожидаемой знакомой равнины увидел совершенно незнакомые мне места. У меня ничего не было кроме маленького томика Гейне. Почва долины за исключением болот чрезвычайно плодородна.
5. В марте в пору безлунья ночи на юге бывают такие тёмные, что в двух шагах ничего не видно. Вокруг по левому берегу в полуверсте от воды на небольшом расстоянии одна от другой расположились станицы.
1. Что такое воля как не мысль переходящая в дело? Жаворонки невидимые в воздухе наполненном светом заливались трелями над степью. В конце января овеянные первой оттепелью хорошо пахнут вишневые сады. Мальчик лет 15 кудрявый и краснощёкий сидел кучером и с трудом удерживал пегого жеребца. Довольные утренней прохладой мы отправились на вокзал пешком. Дубнов и Нехлюдов в шинелях и шляпах вошли в комнату.
2. Шолохова как писателя знает весь мир. Для земледельцев и нас бывалых охотников звуки земли драгоценны. Покраснела рябина, посинела вода; месяц всадник унылый уронил повода. Ещё недавно Решетников убеждённый артиллерист относился к компасам равнодушно. Молодой секретарь почти мальчик привлёк к себе всеобщее внимание. Толя Орлов по прозвищу Гром Гремит сидел на табурете возле кровати.
3. Алексей вздохнул прощаясь с затухающим костром и снова побрёл по дороге. Несмотря на отступление бойцы были в обычном в присутствии девушек шутливом и озорном настроении. Бульба по случаю приезда сыновей велел созвать всех сотников. Огонь в печурке вспыхивал загадочно мерцая и покрывая пеплом бархатисто-красные угли складывал их в причудливую горку. Держа винтовки в руках мы осторожно въехали в деревню проехали её до конца и не обнаружив неприятеля не таясь двинулись к лесу.
4. Взгляд далеко обнимает пространство и ничего не встречает кроме белоснежного песку да однообразных песков. Кто исключая охотников испытывал как трудно бродить на заре по мелкому леску? И отец с сыном вместо приветствия стали насаживать друг друга тумаками.
5. Сергею всегда и особенно сегодня было приятно и радостно проходить по этой дорожке. На хуторе верстах в трёх от деревушки Соломенной разведчики оставили лошадей и пошли пешком.
1. Ум одолевший собственные сомнения не делает сердце равнодушным. Белый колоссальный ствол берёзы лишённой верхушки отломленной бурей подымался из этой зелёной гущи. Стиснутая чёрными чащами и освещённая впереди паровозом дорога похожа на бесконечный туннель. С лугов тянуло запахом трав душистым медвяным дурманящим. И вот стали роптать на Данко , говоря, что напрасно молодой и неопытный он повёл людей. Неприхотливый в одежде Алексей вдруг стал очень тщательно следить за ней.
2. Ленский везде был принят как жених. Бывалого охотника меня и теперь неудержимо притягивает лес. Охотнику истинному любителю природы полюбится река Чуна. Поручик Тенгинского пехотного полка Лермонтов ехал на Кавказ. Осторожный зверёк белка редко резвится на поляне. Сейчас из приезжих на ферме осталась только семья одесского учителя по фамилии Бачей.
3. Под прозрачной коркой льда журчит ручей и вторя ему на лесных обсохших камнях бормочут тетерева-косачи. Несмотря на румянец пробивающийся сквозь загар щёк, был он уже не молод. Дубровский решился вопреки всем понятиям о ходе войны проучить своих пленников. Глубоко засунув руки в карманы что-то насвистывая сосредоточенно глядя себе под ноги Сергей шёл узкой деревенской улицей. С моря дул влажный холодный ветер разнося по степи задумчивую мелодию птиц и волн зовя к неизведанному.
4. После чаю Анна Сергеевна предложила пойти прогуляться, но стал накрапывать дождь, и всё общество за исключением княжны вернулось в гостиную. И скоро от костра кроме тёплого запаха ничего не осталось. Вместо весёлой петербургской жизни ожидала меня скука в стороне глухой и отдалённой.
5. Теперь то есть с наступлением летней жары вьючные хождения сделались не так заманчивы как весной. По всей ширине Лены торчали в разных направлениях огромные льдины или торосы.
Толя орлов по прозвищу гром гремит сидел на табурете возле кровати
Они вскинули за плечи вещевые мешки. Ваня взглянул в последний раз на свой любимый угол у изголовья кровати, где висел литографированный портрет Пушкина работы художника Карпова, изданный украинским видавництвом в Харькове, и стояла этажерка с книгами, среди которых главное место занимали собрание сочинений Пушкина и маленькие томики поэтов пушкинской поры, изданные "Советским писателем" в Ленинграде, - Ваня взглянул на все это, преувеличенно резким движением насунул на глаза кепку, и они пошли к Володе Осьмухину.
Володя, в белой майке, покрытый до пояса простынею, полулежал на постели. Возле него лежала раскрытая книга, которую он, должно быть, еще сегодня утром читал, - "Релейная защита".
В углу у окна, за кроватью, кое-как свалены были, чтобы не мешали убирать комнату, всевозможные инструменты, мотки провода, самодельный киноаппарат, части радиоприемника, - Володя Осьмухин увлекался изобретательством и мечтал быть инженером-авиаконструктором.
Толя Орлов, по прозвищу "Гром гремит", лучший друг Володи и круглый сирота, сидел на табуретке возле кровати. "Гром гремит" его прозвали за то, что он вечно, и зимой и летом, был простужен и гулко кашлял, как в бочку. Он сидел, ссутулившись и широко расставив крупные колени. Все его суставы и сочленения в локтях, кистях, коленях, стопы и голени были неестественно развиты, мосласты. Густые серые вихры торчали во все стороны на круглой голове его. Выражение глаз у него было грустное.
- Ходить, значит, никак не можешь? - спрашивал Земнухов Володю.
- Куда же ходить, доктор сказал - шов разойдется, кишки вывалятся! мрачно сказал Володя.
Он был мрачен не только потому, что сам вынужден был остаться, а и потому, что из-за него оставались мать и сестра.
- А ну, покажи шов, - сказал распорядительный Жора Арутюнянц.
- Что вы, он же у него забинтован! - испугалась сестра Володи Люся, стоявшая в ногах его, облокотившись о спинку кровати.
- Не беспокойтесь, все будет в совершенном порядке, - с вежливой улыбкой и приятным армянским акцентом, придававшим его словам особенную значительность, сказал Жора. - Я прошел сам всю школу первой помощи и великолепно разбинтую и забинтую.
- Это негигиенично! - протестовала Люся.
- Новейшая военная медицина, которой приходится работать в невыносимых полевых условиях, доказала, что это предрассудки, - безапелляционно сказал Жора.
- Это вы о чем-нибудь другом вычитали, - сказала Люся надменно. Но через мгновение она уже с некоторым интересом посмотрела на этого черного негритянского мальчика.
- Брось ты, Люська! Ну, я понимаю еще - мама, она человек нервный, а ты что вмешиваешься не в свои дела! Уходи, уходи! - сердито говорил Володя сестре и, откинув простыню, открыл свои настолько загорелые и мускулистые худые ноги, что никакая болезнь и лежание в больнице не могли истребить этот загар и эти развитые мышцы.
Толя Орлов и Ваня поддерживали Володю, а Жора приспустил его синие трусы и разбинтовал его. Шов гноился и был в отвратительном состоянии, и Володя, делая усилия, чтобы не морщиться от боли, сильно побледнел.
- Дрянь дело. Да? - сказал Жора морщась.
- Дела не важнец, - согласился Ваня.
Они молча и стараясь не глядеть на Володю, узкие коричневые глаза которого, всегда светившиеся удалью и хитрецой, теперь грустно и заискивающе ловили взгляды товарищей, снова забинтовали его. Теперь им предстояло самое трудное: они должны были покинуть товарища, зная о том, что ему угрожает.
- Де же чоловик твой, Лиза? - спрашивал в это время Матвей Костиевич, чтобы перевести разговор.
- Умер, - жестко сказала Елизавета Алексеевна. - В прошлом году, как раз перед войной умер. Он все болел и умер, - несколько раз повторила она с злым, как показалось Шульге, укором. - Ах, Матвей Константинович! - сказала она с мукою в голосе. - Вы теперь тоже стали из людей власти и, может быть, всего не видите, а если б вы знали, как тяжело нам сейчас! Ведь вы же власть наша, для простых людей, я же помню, из каких вы людей, - таких же, как и мы. Я помню, как мой брат и вы боролись за нашу жизнь, и мне винить вас не в чем, я знаю, нельзя вам остаться на погибель. Но неужто ж вы не видите, что вместе с вами, все побросав, бегут и такие, кто мебель с собой везет, целые грузовики барахла, и нет им никакого дела до нас, простых людей, а ведь мы, маленькие люди, все это сделали своими руками. Ах, Матвей Константинович! И неужто ж вы не видите, что этим сволочам вещи, извините меня, дороже, чем мы, простые люди? - воскликнула она с искривившимися от муки губами. - А потом вы удивляетесь, что другие люди обижаются на вас. Да ведь один раз в жизни пережить такое - ведь во всем разуверишься!
Впоследствии Шульга не раз с мучительным волнением и скорбью вспоминал этот момент их разговора. Самое непоправимое было то, что он в глубине души понимал, какие чувства владели этой женщиной, и в душе его, широкой и сильной, были настоящие слова для нее. Но в тот момент, когда она так говорила, с прорвавшейся в ней мукой и, как ему казалось, злобой, ее слова и весь ее облик так противоречили представлению о той Лизе, которую он знал в дни молодости, так поразили его несоответствием тому, что он ожидал! И оскорбительным вдруг показалось ему, что, когда он сам оставался здесь, а вся семья его была уже в руках немцев - может быть, уже погибла, она, эта женщина, говорила только о себе, даже не спросила о его семье, о жене, с которой она была дружна в молодости. И с губ Шульги вдруг тоже сорвались слова, о которых он вспоминал потом с сожалением.
- Далеко вы заехали, Елизавета Алексеевна, в мыслях своих, - сказал он холодно, - далеко! Оно удобно, конечно, разувериться в своей власти, когда немецкая власть на пороге. Чуете? - сказал он, грозно подняв руку с коротким, поросшим волосом пальцем, и раскаты дальней артиллерийской стрельбы точно ворвались в комнату. - А думали вы, сколько там гибнет лучшего цвету народа нашего, тех, что из простых людей поднялись до власти, як вы кажете, а я скажу, - поднялись до сознания, що воны цвет народа, коммунисты! И коли вы разуверились в тех людях, разуверились в такой час, когда нас немец топчет, мне на то обидно. Обидно и жалко вас, жалко, грозно повторил он, и губы его задрожали, как у ребенка.
- Да вы что это. Что это. Вы. вы хотите обвинить меня, что я немцев жду? - задохнувшись и еще больше распаляясь оттого, что он ее так понял, резко вскричала Елизавета Алексеевна. - Ах вы. А сын мой? Я мать. А вы.
- А разве вы забыли, Елизавета Алексеевна, когда мы с вами были простые рабочие люди, як вы кажете, и вставала нам опасность от немцев, от белых, разве мы поперву о себе думали? - не слушая ее, говорил Матвей Костиевич с горьким чувством. - Нет, мы поперву не о себе думали, а думали о лучших наших людях - вожаках, вот о ком мы думали! Вспомните-ка брата вашего? Вот как всегда думали и поступали мы, рабочие люди! Спрятать, уберечь вожаков наших, лучших людей, цвет наш, а самим стать грудью, - вот как всегда думал и думает рабочий человек, и думать иначе считает для себя позором! Неужто ж вы так изменились с той поры, Елизавета Алексеевна?
- Обождите! - вдруг сказала она и вся выпрямилась, прислушиваясь к тому, что происходило в другой комнате через переднюю.
И Шульга тоже прислушался.
В той комнате наступила тишина, и эта тишина подсказала матери, что там что-то происходит. Она, мгновенно забыв о Матвее Костиевиче, резко рванулась в дверь и прошла к сыну. Матвей Костиевич, недовольный собой, хмуро сминая в больших, поросших темным волосом руках кепку, вышел в переднюю.
Сын Елизаветы Алексеевны, полулежа на постели, прощался с товарищами долго, молча пожимая им руки, взволнованно и нервически подергивая шеей и темной, остриженной под машинку, уже несколько обросшей головой. Как это ни странно было в его положении, на лице у него было выражение радостного подъема, темные узкие глаза его блестели. Один из его товарищей, вихрастый, неуклюжий, мосластый, стоял у его изголовья и, отвернувшись так, что лицо его видно было только в профиль, с просветленным выражением, расширенными глазами смотрел в солнечное распахнутое окно.
А девушка по-прежнему стояла у больного в ногах и улыбалась. И у Матвея Костиевича вдруг больно сжалось сердце, когда в этой девушке он узнал прежнюю Лизу Рыбалову. Да, это была Лиза, какой он ее знал более двадцати лет назад, только более смягченная, чем та работница Лиза с немного большеватыми руками и резкими движениями, которую он знал и любил.
"Да, треба идти", - с грустью подумал он, сминая в руках кепку, и неловко переступил по скрипящим половицам.
- Уходите? - громко спросила Елизавета Алексеевна, рванувшись к нему.
- Як кажуть, ничего не попишешь, пора уже ехать. Не серчайте. - И он надел кепку.
- Уже? - повторила она. Не то горькое чувство, не то сожаление прозвучало в этом ее вопросе-восклицании, а может быть, ему так показалось. - Не серчайте вы. Дай же вам бог, коли он есть, счастливо добраться, не забывайте нас, помните о нас, - говорила она, беспомощно опустив руки. И что-то такое доброе, материнское звучало в ее голосе, что к горлу его вдруг подкатил комок.
- Прощайте, - хмуро сказал Матвей Костиевич и вышел на улицу.
Ах, напрасно, напрасно ушел ты, товарищ Шульга! Напрасно ты покинул Елизавету Алексеевну и эту девушку, которая так походила на прежнюю Лизу Рыбалову, напрасно не вдумался, не вчувствовался в то, что произошло на твоих глазах между этими юношами, даже не поинтересовался тем, кто они, эти юноши!
Если бы Матвей Костиевич не поступил так, может быть, вся его жизнь сложилась по-иному. Но он тогда не только не мог понимать это, он был даже чем-то обижен и оскорблен. И ему ничего не оставалось, как идти в дальний район, который в старину назывался "Голубятниками", разыскивать домик своего товарища по старому партизанству, Ивана Гнатенко, или запросто Кондратовича, у которого он не был двенадцать лет. Мог ли он думать, что в этот момент он делал первый шаг по тому пути, который привел его к гибели?
Жора Арутюнянц был сильно вытянувшийся в длину, но все же на полголовы ниже Земнухова, очень черный от природы да еще сильно загоревший семнадцатилетний юноша, с красивыми, в загнутых ресницах, армянскими черными глазами и полными губами. Он смахивал на негра.
Несмотря на разницу в годах, они сдружились за эти несколько дней: оба они были страстные книгочеи.
Ваню Земнухова даже называли в школе профессором. У него был только один парадный, серый в коричневую полоску, костюм, который он надевал в торжественных случаях жизни и который, как все, что носил Ваня, был ему уже коротковат. Но когда он поддевал под пиджак белую с отложным воротничком сорочку, подвязывал коричневый галстук, надевал свои в черной роговой оправе очки и появлялся в коридоре школы с карманами, полными газет, и с книгой, которую он нес в согнутой руке, рассеянно похлопывая себя ею по плечу, шел по коридору вразвалку, неизменно спокойный, молчаливый, с этим скрытым вдохновением, которое таким ровным и ясным светом горело в душе его, отбрасывая на бледное лицо его какой-то дальний отсвет, - все товарищи, а особенно ученики младших классов, его питомцы-пионеры, с невольным почтением уступали ему дорогу, как будто он и в самом деле был профессором.
А у Жоры Арутюнянца даже была заведена специальная разграфленная тетрадь, куда он заносил фамилию автора, название каждой прочитанной книги и краткую ее оценку. Например:
«Н. Островский. Как закалялась сталь. Вот здорово.
А. Блок. Стихи о прекрасной даме. Много туманных слов.
Л. Толстой. Хаджи-Мурат. Хорошо показана освободительная борьба горцев.
С. Голубов. Солдатская слава. Недостаточно показана освободительная борьба горцев.
Байрон. Чайльд-Гарольд. Непонятно, почему это произведение так волновало умы, если его так скучно читать.
В Маяковский. Хорошо. (Нет никакой оценки.)
А. Толстой. Петр первый. Здорово. Показано, что Петр был прогрессивный человек».
И многое другое можно было прочесть в этой его разграфленной тетрадке. Жора Арутюнянц вообще был очень аккуратен, чистоплотен, настойчив в своих убеждениях и во всем любил порядок и дисциплину.
Все эти дни и ночи, занимаясь эвакуацией школ, клубов, детских домов, они, ни на минуту не умолкая, с жаром говорили о втором фронте, о стихотворении «Жди меня», о Северном морском пути, о кинокартине «Большая жизнь», о работах академика Лысенко, о недостатках пионердвижения, о странном поведении правительства Сикорского в Лондоне, о поэте Щипачеве, радиодикторе Левитане, о Рузвельте и Черчилле и разошлись только в одном вопросе: Жора Арутюнянц считал, что гораздо полезнее читать газеты и книги, чем гонять по парку за девчонками, а Ваня Земнухов сказал, что он лично все-таки гонял бы, если бы не был так близорук.
Пока Ваня прощался с плачущей матерью, старшей сестрой и сердито сопевшим, крякавшим и старавшимся не глядеть на сына отцом, который в последний момент, однако, перекрестил его и вдруг припал к его лбу сухими горячечными губами, - Жора убеждал Ваню, что если он не достал подводы, то нет уже и смысла заходить к Осьмухиным. Но Ваня сказал, что он дал слово Толе Орлову и надо зайти объяснить все.
Они вскинули за плечи вещевые мешки, Ваня взглянул в последний раз на свой любимый угол у изголовья кровати, где висел литографированный портрет Пушкина работы художника Карпова, изданный украинским видавництвом в Харькове, и стояла этажерка с книгами, среди которых главное место занимали собрание сочинений Пушкина и маленькие томики поэтов пушкинской поры, изданные «Советским писателем» в Ленинграде, - Ваня взглянул на все это, преувеличенно резким движением насунул на глаза кепку, и они пошли к Володе Осьмухину.
Володя, в белой майке, покрытый до пояса простынею, полулежал на постели. На кровати его лежала раскрытая книга, которую он, должно быть, еще сегодня утром читал, - «Релейная защита»,
Толя Орлов, по прозвищу «Гром гремит», лучший друг Володи и круглый сирота, сидел на табуретке возле кровати, «Гром гремит» его прозвали за то, что он вечно, и зимой и летом, был простужен и гулко кашлял, как в бочку. Он сидел, ссутулившись и широко расставив крупные колени. Все его суставы и сочленения в локтях, кистях, коленях, стопы и голени были неестественно развиты, мосласты, Густые серые вихры торчали во все стороны на крупной голове его. Выражение глаз у него было грустное.
А вот что произошло в последнюю минуту перед тем, как он вслед за Елизаветой Алексеевной вышел в переднюю, - вот что произошло в комнате, где лежал сын Елизаветы Алексеевны.
Там стояло тягостное молчание. И тогда поднялся с табурета Толя Орлов, тот самый Толя Орлов, которого прозвали "Гром гремит", - он поднялся с табурета и сказал, что если уж его лучший друг Володя не может уехать, то он, Толя Орлов, останется с ним.
В первое мгновение все растерялись. Потом Володя прослезился и стал целовать Толю Орлова, и всеми овладело радостное возбуждение. Люся, та бросилась "Грому гремит" на шею, стала целовать его в щеки, в глаза, в нос, - он не знал минуты счастливее этой. Потом Люся сердито посмотрела на Жору Арутюнянца. Ей очень хотелось, чтобы этот аккуратный юноша-негр тоже остался.
- Вот здорово! Вот это товарищ! Вот это молодец, Толя! - довольным и глуховатым баском говорил Ваня Земнухов. - Я горжусь тобой. - вдруг сказал он. - Я и вот Жора Арутюнянц, мы гордимся тобой, - поправился он.
И он пожал Толе руку.
- Да разве мы будем просто так жить? - с блестящими глазами говорил Володя. - Мы будем бороться, правда, Толя? И не может быть, чтобы здесь никого не оставили от райкома партии для подпольной работы. Мы их найдем! Разве мы не сможем быть полезны!
Ваня Земнухов и Жора Арутюнянц, простившись с Володей Осьмухиным, влились в поток беженцев, катившийся вдоль железной дороги на Лихую.
Первоначальный план их пути был на Новочеркасск, где у Жоры Арутюнянца была влиятельная, как он сказал, родня, могущая помочь в дальнейшем передвижении, - там дядя его работал сапожником при станции. Но Ваня, которому Жора подчинялся как старшему товарищу, узнав, что Ковалевы едут на Лихую, в последнюю минуту предложил Жоре этот новый маршрут, очень туманно сформулировав его преимущества. И Жора, которому было решительно все равно, куда ни идти, с готовностью изменил свой довольно ясный маршрут на туманный маршрут Земнухова.
На одном из этапов пути к ним присоединился маленький кривоногий и донельзя усатый майор в сильно помятой гимнастерке с гвардейским значком с правой стороны груди, в сухих покоробленных сапогах. Его военная форма, особенно сапоги, находилась в таком горестном состоянии оттого, что, как он пояснил, она в течение пяти месяцев, пока он излечивался от ран, валялась в госпитальной кладовой.
Последнее время госпиталь занимал одно из отделений краснодонской главной больницы и теперь эвакуировался, но за недостатком транспорта всем, кто мог ходить, предложено было идти пешком, и еще более ста тяжелораненых осталось в Краснодоне без всякой надежды выбраться.
Кроме этого пространного объяснения судьбы своей и своего госпиталя, майор во весь остальной путь не произнес ни слова. Он был до крайности молчалив, он молчал упорно и совершенно безнадежно. Кроме того, майор хромал. Но, несмотря на свою хромоту, он довольно ретиво шагал в своих покоробленных сапогах, не отставая от ребят, и вскоре внушил такое уважение к себе, что ребята, о чем бы ни говорили, обращались к нему как к молчаливому авторитету.
В то время, когда множество людей, пожилых и молодых, и не только женщин, а мужчин с оружием в руках, страдало и мучилось в этом нескончаемом потоке отступления, Ваня и Жора, с вещевыми мешками за плечами, закатав рукава выше локтей, неся в руках кепки, шагали по степи, полные бодрости и радужных надежд. Их преимущество перед другими людьми было в том, что они были совсем юны, одиноки, не знали, где находится враг и где свои, не верили слухам, и весь свет с этой необъятной степью, раскаленным солнцем, дымом пожаров и пылью, тучей стоявшей в районе дорог, которые то там, то здесь бомбил и обстреливал немец, - весь свет казался им открытым на все четыре стороны. И говорили они о вещах, которые не имели никакого отношения к тому, что происходило вокруг.
- Почему же ты считаешь, что быть юристом не интересно в наши дни? спрашивал Ваня своим глуховатым баском.
- Потому что, пока идет война, надо быть военным, а когда война кончится, надо быть инженером, чтобы восстанавливать хозяйство, а юристом это сейчас не главное, - говорил Жора с той четкостью и определенностью суждений, которая была ему свойственна, несмотря на его семнадцать лет.
- Да, конечно, пока идет война, я хотел бы быть военным, но военным меня не берут - по глазам. Когда ты отходишь от меня, я уже вижу тебя как что-то неопределенно долговязое и черное, - с усмешкой сказал Ваня. - А инженером быть, конечно, очень полезно, но тут дело в склонности, а у меня склонность, как ты знаешь, к поэзии.
- Тогда тебе нужно идти в литературный вуз, - очень ясно и четко определил Жора и посмотрел на майора, как на человека, который единственный может понимать, насколько он, Жора, прав. Но майор никак не отозвался на его слова.
- А вот этого я как раз и не хочу, - сказал Ваня. - Ни Пушкин, ни Тютчев не проходили литературного вуза, да тогда и не было такого, и вообще научиться стать поэтом в учебном заведении нельзя.
- Всему можно научиться, - отвечал Жора.
- Нет, учиться на поэта в учебном заведении - это просто глупо. Каждый человек должен учиться и начинать жить с обыкновенной профессии, а если у него от природы есть талант поэтический, этот талант разовьется путем самостоятельного развития, и только тогда, я думаю, можно стать писателем по профессии. Например, Тютчев был дипломатом, Гарин - инженером, Чехов доктором, Толстой - помещиком.
- Удобная профессия! - сказал Жора, лукаво взглянув на Ваню черными армянскими глазами.
Оба они засмеялись, и майор тоже улыбнулся в усы.
- А юристом кто-нибудь был? - деловито спросил Жора.
В конце концов, если кто-нибудь из писателей был юристом, это вполне устраивало его и в отношении Вани.
- Этого я не знаю, но юридическое образование таково, что оно дает знания в науках, необходимых писателю, - в области наук общественных, истории, права, литературы.
- Положим, эти дисциплины, - сказал Жора не без некоторого щегольства, - эти дисциплины лучше пройти в педвузе.
- Но я не хотел бы быть педагогом, хотя вы там и прозвали меня профессором.
- Все-таки глупо, например, быть защитником на нашем суде, - сказал Жора, - например, помнишь, на процессе этих сволочей-вредителей? Я все время думаю про защитников. Вот глупое у них положение, а? - И Жора опять засмеялся, показав ослепительно белые зубы.
- Ну, защитником у нас быть, конечно, не интересно, у нас суд народный, но следователем, я думаю, очень интересно, можно очень много разных людей узнать.
- Лучше всего - обвинителем, - сказал Жора. - Помнишь, Вышинский! Здорово! Но все-таки я бы лично не стал юристом.
- Ленин был юристом, - сказал Ваня.
- То другое время было.
- Я бы еще с тобой поспорил, если бы мне не было ясно, что на эту тему - кем быть - спорить просто бесполезно и глупо, - сказал Ваня с улыбкой. Надо быть человеком образованным, знающим свое дело, трудолюбивым, а если у тебя к тому же есть талант поэтический, он себя проявит.
- Ваня, ты знаешь, я всегда с удовольствием читал твои стихи и в стенгазете и в журнале "Парус", который вы выпускали с Кошевым.
- Ты читал этот журнал? - живо переспросил Ваня.
- Да, я читал этот журнал, - торжественно сказал Жора, - я читал наш школьный "Крокодил", я следил за всем, что издается в нашей школе, - сказал он самодовольно, - и я тебе определенно скажу: у тебя есть талант!
- Уж и талант, - смущенно покосившись на майора, сказал Ваня и кивком головы закинул свои рассыпавшиеся длинные волосы. - Пока что так, кропаем стишки. Пушкин - вот это да, это мой бог!
- Нет, ты здорово, помню, Ленку Позднышеву продернул, что она все у зеркала кривляется. Ха-ха. Очень здорово, ей-богу! - с сильно прорвавшимся армянским акцентом воскликнул Жора. - Как, как это? "Прелестный ротик открывала. " Ха-ха.
- Ну, ерунда какая, - смущенно и глуховато басил Ваня.
- Слушай, а у тебя любовных стихов нет, а? - таинственно сказал Жора. Слушай, прочти что-нибудь любовное, да? - И Жора подмигнул майору.
- Какие там любовные, что ты, право! - окончательно смутился Ваня.
У него были любовные стихи, посвященные Клаве и озаглавленные, совсем как у Пушкина: "К. " Именно так - большое "К" и многоточие. И он снова вспомнил все, что произошло между ним и Клавой, и все мечты свои. Он был счастлив. Да, он был счастлив среди всеобщего несчастья. Но разве он мог поделиться этим с Жорой?
- Нет, наверно, у тебя есть. Слушай, прочти, ей-богу, - сверкая мальчишескими армянскими глазами, упрашивал Жора.
- Брось глупости говорить.
- Неужели правда не пишешь? - Жора вдруг стал серьезным, и в голосе его появилась прежняя учительская нотка. - Правильно, что не пишешь. Разве сейчас время писать любовные стихи, как этот Симонов, да? Когда надо воспитывать народ в духе непримиримой ненависти к врагу? Надо писать политические стихи! Маяковский, Сурков, да? Здорово!
- Не в этом дело, писать можно обо всем, - раздумчиво сказал Ваня. Если мы родились на свет и живем жизнью, о которой, может быть, мечтали целые поколения лучших людей и боролись за нее, мы можем, имеем право писать обо всем, чем мы живем, это все важно и неповторимо.
- Ну, ей-богу, прочти что-нибудь! - взмолился Жора.
Невыносимая духота стояла в воздухе; они шли то смеясь и вскрикивая, то переходя на тон интимно-доверительный; шли и жестикулировали, спины под вещевыми мешками были у них совсем мокрыми; пыль оседала на лицах, и, отирая пот, они размазывали ее по лицу; и оба они - смуглый, как негр, Жора, и Ваня, с длинным лицом с бледным загаром, - и даже усатый майор походили на трубочистов. Но весь мир в эту минуту был для них - и они нисколько не сомневались в том, что и для майора, - сосредоточен на том, о чем они говорили.
Штыками и картечью проложим путь себе…
Чтоб труд владыкой мира стал
И всех в одну семью спаял,
В бой, молодая гвардия рабочих и крестьян!
© Фадеев А.А., наследник, 2015
© Оформление. ООО «Издательство «Э», 2015
– Нет, ты только посмотри, Валя, что это за чудо! Прелесть… Точно изваяние, – но из какого чудесного материала! Ведь она не мраморная, не алебастровая, а живая, но какая холодная! И какая тонкая, нежная работа, – человеческие руки никогда бы так не сумели. Смотри, как она покоится на воде, чистая, строгая, равнодушная… А это ее отражение в воде, – даже трудно сказать, какая из них прекрасней, – а краски? Смотри, смотри, ведь она не белая, то есть она белая, но сколько оттенков – желтоватых, розоватых, каких-то небесных, а внутри, с этой влагой, она жемчужная, просто ослепительная, – у людей таких и красок и названий-то нет.
Так говорила, высунувшись из ивового куста на речку, девушка с черными волнистыми косами, в яркой белой кофточке и с такими прекрасными, раскрывшимися от внезапно хлынувшего из них сильного света, повлажневшими черными глазами, что сама она походила на эту лилию, отразившуюся в темной воде.
– Нашла время любоваться! И чудная ты, Уля, ей-богу! – отвечала ей другая девушка, Валя, вслед за ней высунувшая на речку чуть скуластое и чуть курносенькое, но – очень миловидное свежей своей молодостью и добротой лицо. И, не взглянув на лилию, беспокойно поискала взглядом по берегу девушек, от которых они отбились. – Ау.
– Ау… ау… у-у. – отозвались на разные голоса совсем рядом.
– Идите сюда. Уля нашла лилию, – сказала Валя, любовно-насмешливо взглянув на подругу.
И в это время снова, как отзвуки дальнего грома, послышались перекаты орудийных выстрелов – оттуда, с северо-запада, из-под Ворошиловграда.
– Опять… – беззвучно повторила Уля, и свет, с такой силой хлынувший из глаз ее, потух.
– Неужто они войдут на этот раз! Боже мой! – сказала Валя. – Помнишь, как в прошлом году переживали? И все обошлось! Но в прошлом году они не подходили так близко. Слышишь, как бухает?
Они помолчали прислушиваясь.
– Когда я слышу это и вижу небо, такое ясное, вижу ветви деревьев, траву под ногами, чувствую, как ее нагрело солнышко, как она вкусно пахнет, – мне делается так больно, словно все это уже ушло от меня навсегда, навсегда, – грудным волнующимся голосом заговорила Уля. – Душа, кажется, так очерствела от этой войны, ты уже приучила ее не допускать в себя ничего, что может размягчить ее, и вдруг прорвется такая любовь, такая жалость ко всему. Ты знаешь, я ведь только тебе могу говорить об этом.
Лица их среди листвы сошлись так близко, что дыхание их смешивалось, и они прямо глядели в глаза друг другу. У Вали глаза были светлые, добрые, широко расставленные, они с покорностью и обожанием встречали взгляд подруги. А у Ули глаза были большие, темно-карие, – не глаза, а очи, с длинными ресницами, молочными белками, черными таинственными зрачками, из самой, казалось, глубины которых снова струился этот влажный сильный свет.
Дальние гулкие раскаты орудийных залпов, даже здесь, в низине у речки, отдававшиеся легким дрожанием листвы, всякий раз беспокойной тенью отражались на лицах девушек. Но все их душевные силы были отданы тому, о чем они говорили.
– Ты помнишь, как хорошо было вчера в степи вечером, помнишь? – понизив голос, спрашивала Уля.
– Помню, – прошептала Валя. – Этот закат. Помнишь?
– Да, да… Ты знаешь, все ругают нашу степь, говорят, она скучная, рыжая, холмы да холмы, будто она бесприютная, а я люблю ее. Помню, когда мама еще была здоровая, она работает на баштане, а я, совсем еще маленькая, лежу себе на спине и гляжу высоко, высоко, думаю, ну как высоко я смогу посмотреть в небо, понимаешь, в самую высочину? И мне вчера так больно стало, когда мы смотрели на закат, а потом на этих мокрых лошадей, пушки, повозки, на раненых… Красноармейцы идут такие измученные, запыленные. Я вдруг с такой силой поняла, что это никакая не перегруппировка, а идет страшное, да, именно страшное, отступление. Поэтому они и в глаза боятся смотреть. Ты заметила?
Валя молча кивнула головой.
– Я как посмотрела на степь, где мы столько песен спели, да на этот закат, и еле слезы сдержала. А ты часто видела меня, чтобы я плакала? А помнишь, когда стало темнеть. Эти всё идут, идут в сумерках, и все время этот гул, вспышки на горизонте и зарево, – должно быть, в Ровеньках, – и закат такой тяжелый, багровый. Ты знаешь, я ничего не боюсь на свете, я не боюсь никакой борьбы, трудностей, мучений, но если бы знать, как поступить… что-то грозное нависло над нашими душами, – сказала Уля, и мрачный, тусклый огонь позолотил ее очи.
– А ведь как мы хорошо жили, ведь правда, Улечка? – сказала Валя с выступившими на глаза слезами.
– Как хорошо могли бы жить все люди на свете, если бы они только захотели, если бы они только понимали! – сказала Уля. – Но что же делать, что же делать! – совсем другим, детским голоском нараспев сказала она, и в глазах ее заблестело озорное выражение.
Она быстро сбросила туфли, надетые на босу ногу, и, подхватив в узкую загорелую жменю подол темной юбки, смело вошла в воду.
– Девочки, лилия. – воскликнула выскочившая из кустов тоненькая и гибкая, как тростинка, девушка с мальчишескими отчаянными глазами. – Нет, чур моя! – взвизгнула она и, резким движением подхватив обеими руками юбку, блеснув смуглыми босыми ногами, прыгнула в воду, обдав и себя и Улю веером янтарных брызг. – Ой, да тут глубоко! – со смехом сказала она, провалившись одной ногой в водоросли и пятясь.
Девушки – их было еще шестеро – с шумным говором высыпали на берег. Все они, как и Уля, и Валя, и только что прыгнувшая в воду тоненькая девушка Саша, были в коротких юбках, в простеньких кофтах. Донецкие каленые ветры и палящее солнце, будто нарочно, чтобы оттенить физическую природу каждой из девушек, у той позолотили, у другой посмуглили, а у иной прокалили, как в огненной купели, руки и ноги, лицо и шею до самых лопаток.
Как все девушки на свете, когда их собирается больше двух, они говорили, не слушая друг друга, так громко, отчаянно, на таких предельно-высоких, визжащих нотах, будто все, что они говорили, было выражением уже самой последней крайности и надо было, чтобы это знал, слышал весь белый свет.
– …Он с парашютом сиганул, ей-богу! Такой славненький, кучерявенький, беленький, глазки, как пугозички!
– А я б не могла сестрой, право слово, – я крови ужас как боюсь!
– Да неужто ж нас бросят, как ты можешь так говорить! Да быть того не может!
– Майечка, цыганочка, а если бросят?
– Смотри, Сашка-то, Сашка-то!
– Так уж сразу и влюбиться, что ты, что ты!
– Улька, чудик, куда ты полезла?
– Еще утонете, скаженные.
Они говорили на том характерном для Донбасса смешанном грубоватом наречии, которое образовалось от скрещения языка центральных русских губерний с украинским народным говором, донским казачьим диалектом и разговорной манерой азовских портовых городов – Мариуполя, Таганрога, Ростова-на-Дону. Но как бы ни говорили девушки по всему белу свету, все становится милым в их устах.
– Улечка, и зачем она тебе сдалась, золотко мое? – говорила Валя, беспокойно глядя добрыми, широко расставленными глазами, как уже не только загорелые икры, но и белые круглые колени подруги ушли под воду.
Осторожно нащупывая поросшее водорослями дно одной ногой и выше подобрав подол, так что видны стали края ее черных штанишек, Уля сделала еще шаг и, сильно перегнув высокий стройный стан, свободной рукой подцепила лилию. Одна из тяжелых черных кос с пушистым расплетенным концом опрокинулась в воду и поплыла, но в это мгновение Уля сделала последнее, одними пальцами, усилие и выдернула лилию вместе с длинным-длинным стеблем.
Читайте также: